Кунгурцев пожал плечами. Рассуждая вслух, он пытался найти хоть какое-то разумное объяснение тому странному факту, что жандарм-ский офицер, причем офицер в немалом чине, ротмистр, взялся расследовать покражу неведомо чьей мертвой головы из банки с формалином. Что за чертовщина? Ведь и голова-то, наверное, какого-нибудь бродяги без роду и племени, давным-давно спьяну замерзшего на улице или угодившего под колеса.
— Тем более надо похоронить по-человечески, — сердито сказала Маша.
— А раны на голове не было? Череп цел? — спросил Кунгурцев.
— Не заметил. А что?
— Пришла одна мысль. Подумал, не Пупырь ли его своей гирькой? Может, они Пупыря ищут, раз полиция поймать не в состоянии?
— Да нет, целехонька, — сказал Никольский, шумно прихлебывая чай.
— Следующую зиму я могу и в старой проходить, — опять вмешалась Маша.
— Погоди! — Осененный внезапной догадкой, Кунгурцев отнял у Никольского стакан с чаем. — Тебя, говоришь, взяли на квартире у этого болгарина, твоего приятеля? Так-так! А его сегодня днем привозили в Миллионную. Под стражей привозили, я сам видел. Значит, Мария, твой братец подозревается в убийстве австрийского военного атташе.
— Господи! — ужаснулась та. — Час от часу не легче!
— Для чего же они спрашивали про голову? — засомневался Никольский.
— Ты ее украл? По трактирам с ней ходил? На улице бросил?
— Пьяный был…
— Не имеет значения. Следовательно, и живого человека убить способен. Логика тут есть, не спорю.
Объяснение было найдено, и Кунгурцев успокоился. Дальнейшая судьба непутевого родственничка его не занимала. Он начал рассказывать, как днем, в Миллионной, пробовал взять интервью у начальника сыскной полиции Путилина:
— Звоню, открывает лакей. Такая рыжая бестия. Говорит: «Никого пускать не велено!» Ну, я дал ему рубль и без всяких помех прошел в гостиную. Смотрю, сидит этот наш знаменитый сыщик совершенно один, с глубокомысленным видом крутит косички из своих приказчичьих бакенбард…
— Что же теперь с ним будет? — перебила Маша, обнимая брата за плечи.
Кунгурцев пренебрежительно махнул рукой: чепуха, мол, разберутся. На всякий случай он незаметно задвинул подальше за книги шкатулку с отложенными шестьюдесятью рублями.
— До чего мы наивны! — продолжал он. — В этом сыщике нам хочется видеть не иначе как русского Лекока. Нам Лекока подавай! А у Лекока-то физиономия топором рублена, и тупым топором. Чего он дался нашему брату? Ишь, нашли загадочную фигуру. Не понимаю, что вообще можно о нем написать. Вот недавно совершил геркулесов подвиг, изловил какого-то отставного солдата, который подделывал жетоны простонародных бань и получал по ним чужие подштанники. Разве это сюжет? Ну, видать, ходил по баням, терся, голый, между мужиками. Ну изловил. А мы уж и кричим: Лекок, Лекок! В Европе бы померли со смеху. Тут, мне кажется, дело в чем…
Маша принесла из чулана свою старую шубку — показать, что она еще вполне хороша. Кунгурцев, не переставая говорить, поскреб ногтем протертые до кожи обшлага, сунул палец в одну дыру, в другую.
— Дело вот в чем, — говорил он. — Русские грабители и убийцы — это люди безнадежно заурядные, и чтобы ловить их, нужен точно такой же человек. Подобное излечивается подобным, клин клином вышибают. Вот где, милые мои, собака зарыта. Путилин — воплощение посредственности, в этом-то и секрет его успехов. Да и успехи, надо прямо сказать, весьма относительные. Вот убили князя фон Аренсберга, и что? Тебе, Маша, мои политические убеждения известны, знаешь, как я отношусь к жандармам, но в расследовании этого дела я уж скорее на них поставлю. Путилину такие дела не по зубам. Тут требуется воображение, развитой ум. Образованность, на худой конец…
— Если будешь в газету писать про убийство, — сказала Маша, — нашего Петеньку помяни, что он хорошей нравственности и товарищи его уважают.
— Как же, напишешь! — усмехнулся Кунгурцев. — Уже подполковник Фок все редакции объехал, приказал, чтоб ни слова. Тьфу! Народ на всех углах языки чешет, а писать нельзя. Ни-ни! Ей-богу, невольно начинаешь думать, что все это сами жандармы и подстроили, а теперь не знают, как расхлебаться. Удостоился я как-то чести побывать у графа Шувалова в кабинете. Не поверишь, Машенька! Трое часов, и все показывают разное время…
Представ перед Путилиным, рассказывал Кунгурцев, он с ходу оглушил его вопросами: не замешаны ли в убийстве революционеры, итальянские карбонарии, панслависты, женевские эмигранты, агенты польского Жонда? Или, может быть, недавние маневры, строительство новых броненосцев, перевооружение армии? Предполагает ли господин Путилин возможность политической провокации со стороны Стамбула? А самоубийство? Полностью ли исключен такой вариант?
— Другие корреспонденты смаковали бы подробности преступления, — говорил Кунгурцев. — Хлебом не корми, дай расписать окровавленные простыни. Но я всегда пытаюсь понять подоплеку событий.
— А при чем здесь карбонарии? — спросил Никольский.
— При том, что несколько лет назад фон Аренсберг воевал в Италии. Говорят, он там не лучшим образом вел себя с пленными, а у итальянских тайных обществ длинные руки… Но этот Лекок меня и слушать не стал. Я спрашиваю: «Вы, господин Путилин, осведомлены, что секретарь турецкого посольства Юсуф-паша недавно вернулся из Стамбула? Что ехал он почему-то не через Одессу, как обычно, а приплыл морем из Италии, на генуэзском пароходе?» И знаете, как отреагировал наш сыщик? Ни в жизнь не догадаетесь! Спросил, сколько денег я дал лакею у входа. Я сказал, что десять рублей.
— Десять рублей? — ахнула Маша. — А сам сперва говорил — рубль.
— Да рубль, рубль, — успокоил ее Кунгурцев. — Я нарочно ему так сказал. Глядите, мол, на какие расходы иду, чтобы с вами побеседовать. А он мне: «Врете. Рубль вы ему дали, не больше, а могли бы и двугривенным обойтись…» И весь разговор! Вот его какие проблемы занимают. Лекок!
— Что это? — прислушиваясь, подала голос Маша. — Будто крикнули на улице.
— Это я пальцем по стеклу, — сказал Никольский. — Одно слово пишу.
— Какое еще слово?
— Тайное. Боев научил. Гайдуки его на деревьях вырезают.
— Ты у нас гайдук, — ухмыльнулся Кунгурцев. — Связался с этим болгарином. Из академии попрут, куда денешься? Я тебе денег не дам, не рассчитывай.
— Слепых буду лечить, — сказал Никольский. — Мухоморами.
— Опять кричат. He слышите, что ли?
Маша подошла к окну, но широкий карниз мешал рассмотреть, что происходит на улице.
— Ой! Фонарь разбили!
— Ничего удивительного, — заметил Кунгурцев. — Помните, что было, когда осенью начали будки с пожарными извещателями на улицах ставить? Через неделю ни одного стекла целого не осталось. Что ни ночь — ложные тревоги. Брандмейстер прямо стоном стонал. Про фонари я уж и не говорю. У нас они всякому пьяному поперек дороги. Злейшие враги!
— Скоро белые ночи, — сказал Никольский.
Маша встала коленями на подоконник, прижалась к стеклу и чуть не упала, отшатнувшись: на улице хлопнул выстрел, эхо гулко ударилось в окна.
— Не трогай! — прикрикнул на жену Кунгурцев, видя, что она пытается распечатать заклеенную на зиму форточку.
Пока он оттаскивал ее от окна, Никольский ринулся в прихожую, выскочил на площадку и застучал сапогами по лестнице. Вспугнутые коты прыскали из углов, бесшумными прыжками уносились вверх, на чердак.
— Петя! Куда? Вернись! — кричала вдогонку сестра.
Он не отвечал. Да, он надругался над мертвой головой, зато теперь спасет живую.
Грудью толкнул дверь подъезда, выбежал на улицу. В проясневшем небе стояла белая луна, ветер утих. Справа, шагах в двадцати, Никольский увидел накрененную карету с тускло-золотым австрийским орлом. Рядом лежал на земле человек, над ним склонился другой. Услышав шаги, он выпрямился.