учреждение.
Пол Драйден сказал, что правильно сделали, – этот их коллега, он с ним знаком, в Москве меньше всего интересовался Челобитенным приказом, поскольку является агентом учреждения, аналогичного тому, куда приглашали Рогова. Недавно, например, издал сборник анекдотов о Советской армии.
Рогов, заранее улыбаясь, спросил:
– А есть там такой анекдот?
Рассказать не удалось. Пол Драйден сказал, что подобными вещами не занимается, он всё лето просидел в венском архиве, изучал документы о побеге царевича Алексея в Вену в 1716 году и пришел к выводу, что царевич был вовсе не консерватором, тем более не православным фундаменталистом, как почему-то принято считать, а либералом и тайным католиком. Необходимость перемен он понимал не хуже Петра, просто в своих реформаторских замыслах думал опереться не только на западную технику, как его отец, но на сам дух Запада. К несчастью, здесь, в России, этого видеть не желают. На прошлой неделе он, Пол Драйден, выступал в институте с докладом, и один профессор, написавший о петровской эпохе три монографии, заявил: «Пил ваш царевич, извините, как сапожник». Пол ответил ему: «Вы, уважаемый коллега, может быть, не знаете, но Черчилль во время войны каждый день выпивал по бутылке коньяка, и англичане не жаловались, что ими плохо управляют».
Водка в бутылке кончилась. Галькевич вышел в коридор, пошарил в сумке и вернулся с чекушкой.
– Убери немедленно! – велела жена Рогова.
Галькевич напомнил ей, что в войну Черчилль ежедневно выпивал по бутылке коньяка, а сейчас мир. Пол Драйден молча взял чекушку и разлил на троих. Жена Рогова обреченно пошла на кухню жарить картошку. Рогов сказал ей вслед:
– Уходит Розен сквозь теснины.
Начало темнеть. Дул ветер, тополя за окнами тревожно шумели усыхающей осенней листвой.
Пол Драйден хотел продолжить разговор о царевиче Алексее, но Рогов, задумчиво пощелкивая ногтем то по чекушке, то по бутылке и сравнивая, как настройщик, тембр звука, сказал, что вспомнил сейчас одну историю, которая с ним приключилась в юности. Он тогда закончил университет и поступил в аспирантуру, но вообще-то такое могло бы случиться с любым пьющим русским интеллигентом, включая царевича Алексея, так что Полу Драйдену полезно будет послушать.
Началось с того, что Рогов поехал на родину хоронить свою деревенскую бабку по матери. Бабка жила в одной деревне, а мать – в другой, километров за пятнадцать, и в то время сильно болела, пришлось отправиться на похороны без нее. Прочая родня собралась, бабку похоронили, помянули, а после поминок, когда стали делить наследство, Рогову каким-то образом досталась бабкина коза. Он хотел сразу же ее кому-нибудь сбагрить, но родственники, разбирая пожитки покойной, говорили, что берут всё это на память о ней. Отделываться от козы стало совестно, Рогов повязал ей на рога веревку, и вдвоем тронулись в обратный путь, к матери. Вышли уже под вечер, смеркалось. Была зима, внезапно налетела вьюга, они шли через поле, и дорогу перемело. Рогов решил ночевать в сугробе. После поминок хмель еще не весь выдуло, он притулился под боком у козы, намотал на руку веревку, сверху нагреб снегу и уснул. Было вполне терпимо, лишь к утру замерз, и коза тоже как-то охолодала. Утром они вылезли из сугроба и побрели дальше. Вскоре дошагали до большого села, лежавшего примерно на полпути между той деревней, где жила мать, и бабкиной. Идти оставалось не так уж долго, погода исправилась, но тут Рогову невыносимо захотелось выпить. А денег с собой – ни копейки, первая жена перед дорогой всё выскребла, не оставив даже на обратный билет. Мол, там, на родине, ему не дадут пропасть. Тогда Рогов снова склонился к крамольной мысли продать козу. Он начал останавливать прохожих, стучался во дворы, но желающих не находилось. В конце концов один местный куркуль согласился купить бабкину деревянную скотинку за три рубля. Больше, сволочь, не давал, говорил, что и того много. Дескать, и так берет грех на душу – коза-то, видать, краденая. Рогов плюнул, отдал ему козу, взял трояк и полетел в магазин. Он еще раньше заглядывал туда и отметил, что чекушки там есть, можно, значит, обойтись и трешкой. В магазине стояла очередь, мужики брали по две, по три бутылки каждый, по-богатырски. Рогову неловко было покупать одну жалкую чекушку. Вроде интеллигент. Хотя никто его ни о чем не спрашивал, он, заранее оправдываясь, начал объяснять соседям в очереди, что, мол, собирается взять чекушку, но не пить, а дочке на компресс, дочка простыла. Такой вариант казался ему предпочтительнее. Трезвенников народ уважает, малопьющих – нет. Он уже приближался к прилавку, как вдруг стоявшая неподалеку старушка таинственно поманила его пальцем и шепнула, чтобы дал ей свои три рубля, не пожалеет. Рогов решил, что на эти деньги она вынесет самогону, и согласился. Старушка ушла, через десять минут вернулась, но не с бутылкой и не с банкой, а с маленькой баночкой из-под майонеза. Баночка была наполнена желтой густой мазью, не то жиром. Она велела растирать дочке спину и грудь и исчезла, растаяла в воздухе, как фея. Окаменевший от горя Рогов остался при этой скляночке. В ярости он хотел шарахнуть ее о стену, но все-таки передумал, сунул в карман, и, как оказалось, не напрасно.
Если до этого момента история сохраняла видимость правдоподобия, то дальше всё подергивалось мистической дымкой. Куда-то Рогов затем шел или ехал в автобусе, попадал в чей-то дом, где болел единственный ребенок, угасал, никакие лекарства не помогали. Врачи уже признали свое бессилие, но Рогов растер девочку мазью, после чего она впервые за много дней спокойно уснула, а через пару часов проснулась и попросила кушать. Счастливые родители устроили для Рогова застолье. Он пил, ел, веселился, потом вдруг уронил голову на стол и заплакал, потому что стыдно было перед бабкой, что продал ее любимую козу, и перед козой, которая в буран согревала его своим телом, а он продал ее за три рубля. Хозяева переполошились: что с ним? Рогов рассказал, тогда хозяин встал, шубу надел, говорит: «Пошли!» Они пошли, разыскали того куркуля и потребовали вернуть козу. Хитрый куркуль заломил за нее двести рублей и не уступал ни копейки. Рогов готов был отдать ему часы, шапку, мохеровый шарф, но отец девочки сказал: «Не надо!» На радостях он не постоял за деньгами. Козу выкупили за две сотни, и она еще много лет прожила у матери, причем до самой смерти доилась, как корова.
Рогов умолк, и Галькевич ощутил очередной приступ давно знакомой, болезненно-привычной зависти к нему. Тот мог продать козу за три рубля и выкупить за двести, а сам Галькевич в этой ситуации не обошелся бы и миллионом. В рассказанной истории он видел скрытый смысл, предвестье еще не осознанного самим Роговым духовного кризиса. Коза была символом истины, завещанной ему предками, но забытой, проданной, преданной и возвращенной через раскаяние и покаяние.
Пол Драйден знал, что московский разговор за бутылкой подобен кругу вселенной, чей центр везде, а окружность нигде, и все же не мог не удивиться, как легко и естественно от царевича Алексея скакнули к этой козе. Впрочем, зря ему казалось, что с той же легкостью можно будет вернуться к начальной теме. Едва прозвучало имя бедного царевича, как Галькевич сказал, что Петр был революционер, а дети революционеров – особая статья, тут мы невольно погружаемся в бездну патопсихологии. Через минуту из этой бездны всплыла некая Жанна, дочь одного крупного большевика, знаменитого борца с религией. Галькевичу рассказывал про нее сосед, старый художник-пейзажист. Они с ней друзья юности, вместе учились. Ее отец всю жизнь сражался с религиозным мракобесием, а дочь назвал в честь орлеанской девственницы. Она была необыкновенно хороша собой – высокая, стройная, гибкая, с зелеными еврейскими глазами навыкате, такими выпуклыми и такими прозрачными, что если перед лампой посмотреть сбоку, видно, как светятся насквозь глазные яблоки. Но при этом страшная неряха. Однажды на вечеринке попросила пейзажиста подать платок из ее сумочки. Он раскрыл, боже ты мой! Яблочные огрызки, крошки, грязная вата, гребень весь в головном сале. И всю-то жизнь у нее дома шашлыки жарили. Мясо очень любила. Один муж, второй, третий – метатель молота, четвертый. Хрущева сняли, внуки пошли, а шашлыки жарят и жарят. Но красавица изумительная, из тех, над кем время не властно. Ей уже за пятьдесят, и ничего – цветет, молодые люди в нее влюбляются. Лет пятнадцать назад он, Галькевич, случайно, как бывает в юности, попал на маскарад в доме известного пианиста, который устраивал маскарады для избранных. Жанна там тоже была – вся обтянутая, в чем-то облегающем, черно-красном, каблучками стучит, как копытцами. Да-а… Галькевич замолчал, потому что опять поймал себя на двоемыслии. Патриарх Никон, Петр, отец Жанны и она сама, все эти люди с их западного толка демонизмом казались понятными, близкими, почти родными, он испытывал к ним преступную симпатию, в которой не признался бы никому, даже собственной жене, если она у него когда-нибудь появится, в чем Рогов уже начал сомневаться. Старуха в дьявольском трико, с девичьей фигурой, зазывно улыбнулась и послала ему воздушный поцелуй.