растекшейся на коленях кошкой и рассказывала, как при Колчаке у них на квартире стоял один белочех из дивизии Чечека, он говорил ей, что чешские кошки откликаются не на «кис-кис», а на «чи-чи-чи».
— А на эсперанто как их подзывают? — спросила она не без ехидства.
— Никак, — сказал Свечников, принимая от бабушки Вагина стакан отдающего рыбой чая.
Мимоходом подумалось, что вопрос не так уж смешон, как могло показаться Варанкину или Иде Лазаревне с их интеллигентским снобизмом. Ни сам Заменгоф, ни его сподвижники не позаботились о том, чтобы кошки, куры, гуси, козы и прочая живность имели бы свои призывы, обращенные к каждому виду в отдельности. Вообще скудость сельскохозяйственной лексики была ахиллесовой пятой эсперанто. В будущем это могло затруднить его проникновение в толщу крестьянских масс.
— Соседка у нас, — говорил Вагин, рассматривая на просвет стакан с грязно-бурой жидкостью, — чайные выварки собирает по домам, высушивает, смешивает с нормальным чаем, потом фасует и продает. Пропорция, в лучшем случае, два к одному. А она вот, — стаканом указал он на бабушку, — добрая душа, наши же выварки у нее покупает.
— Раз только и было, — оправдалась бабушка. — Пожалела ее. У ей муж в тюрьме, дите на руках.
— В следующий раз Генька за выварками придет, так ты ему лучше сразу вместо них деньги отдай, — сказал Вагин. — Всем будет спокойнее.
Пока он развивал эту тему, появилась Милашевская.
— Благодарю, я на минутку, — ответила она, когда ей предложили присесть. — Сегодня я так устала, что мечтаю об одном — пораньше лечь спать.
Вагин принес сумочку. Милашевская торопливо раскрыла ее и тут же, защелкнув замочек, сказала:
— Здесь не хватает одной вещицы.
— Какой? — напрягся Свечников.
— Такая маленькая ручка из гипса. Не видали?
— Нет, — ответил он прежде, чем Вагин успел открыть рот.
— Странно. Куда она могла деться?
— Не знаю.
— Вы, значит, точно не брали?
— А что это за ручка? — не выдержал Вагин.
— Гипсовый слепок с руки ее умершего сына. Зиночка всегда носила его с собой.
Стало тихо, и Свечников понял наконец, откуда взялось видение, вспыхнувшее перед ним накануне в этой же комнате, за этим же столом. Источником был Печенег-Гайдовский, сцена в часовне на кладбище. Все двенадцать пунктов под номерами и буквами, которые вчера, в темном зале Стефановского училища, он красным или синим грифелем записал на обороте листа с «Основами гомаранизма», были, конечно, из той же оперы. Полный бред! Мертвый мальчик шевельнул рукой, и вся конструкция рухнула, как Вавилонская башня.
Строить ее он начал, видимо, в тот момент, когда обратил внимание, что лежавшая в сумочке Казарозы гипсовая ручка —
— Вообще-то, — вздохнула Милашевская, — ее надо было положить Зиночке в гроб. Теперь она никому не нужна. Разве что Алферьеву.
— Он вчера застрелился при аресте, — сказал Свечников.
— Господи! — Она перекрестилась. — Откуда вы знаете?
— От Карлуши.
— Это который с нами в поезде ехал? Зиночкин поклонник?
— Он из питерской чрезвычайки.
Милашевская присела к столу, машинально взяла предложенный стакан с чаем, но не пила, лишь грела об него руки, словно пришла с холода, а не с июльской жары.
— Он был бесстрашный человек, — сказала она.
— Алферьев?
— Да. Зиночка рассказывала мне, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.
Она отхлебнула глоток и спросила:
— Вы когда-нибудь бывали у Зиночки дома? Свечников покачал головой.
— У нее в гостиной висит портрет. Яковлев нарисовал ее, когда они еще были женаты. Зиночка стоит в пустыне, окруженная зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото с этого портрета. Хотите, пришлю?
Присев за письменный стол и записывая адрес, по которому она могла выслать ему эту фотографию, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он выглянул в окно. Улица была пуста, однако он явственно ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из тех, кто находился в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему- то оно второй раз возникло именно здесь, у Вагина, причем в тот момент, когда он сидел за письменным столом.
Свечников еще раз посмотрел на улицу. Никого, лишь перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, пытаясь, видимо, доискаться до причины, которая мешает хозяевам повернуть щеколду. Обида слышалась в ее блеянии — дескать, вот я пришла, и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.
Между тем хозяева явно были дома. Сквозь пыльное стекло угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание туго натянутой тесьмы. На секунду приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем. Вдруг совершенно ясно стало, что именно оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.
— Коза эта, она чья? — спросил он у Вагина.
— Билька-то? Соседская.
— А кто живет в том доме?
— Она и живет.
— Кто — она? Коза?
— Та, — с раздражением объяснил Вагин, — про кого я рассказывал. Выварками торгует.
Догадка уже холодила душу. Дрогнувшим голосом Свечников спросил фамилию этой спекулянтки, и когда она прозвучала, все разом встало на свои места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что этот взгляд остался в памяти сам по себе, отлепившись от своего источника.
Рука невольно дернулась к груди.
Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем — осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым детским почерком написано:
Он не был
Обе выпустил тот, кто прятался сейчас в комнатной тьме за окном, не решаясь выйти к калитке и впустить козу. Боялся, что Свечников увидит его и все поймет.