— Сначала к Варанкину, — объяснил он.
Дверь открыла его жена с заплаканными глазами, сказавшая, что Михаила Исаевича арестовали еще днем. Увели прямо с занятий. Один студент приехал на велосипеде и рассказал.
— Не знаете, за что? — спросила она.
— Нет, — ответил Свечников.
Вагин опять почувствовал, что это неправда.
Они вышли на улицу и по Соликамской двинулись вниз, к Каме. Не доходя до нее двух кварталов, свернули на Монастырскую. Слева остался роскошный, с портиком и зимним садом на крыше, дом купца Мешкова. Его посеревшие растрескавшиеся колонны в сумерках выглядели белыми и чистыми, как раньше.
Миллионщик и меценат, подаривший городу четырехэтажное здание для открытого пять лет назад университета, Мешков когда-то покровительствовал революционерам всех мастей. Он снабжал их деньгами, добывал паспорта, прятал от полиции. В его доме они чувствовали себя в большей безопасности, чем за стенами иностранного посольства. Жандармы все знали, но с Мешковым предпочитали не связываться. Иногда на своей паровой яхте «Олимпия» он собирал вместе большевиков, меньшевиков, анархистов, эсеров, всякой твари по паре, как рассказывал Осипов, сам одно время будто бы состоявший в эсеровской партии, и в хорошую погоду плавал с ними по Каме и Сылве, устраивал диспуты, а сам выступал в роли судьи. Тем, кому он присуждал победу в споре, выдавалась на нужды партии денежная премия. Ужинали на палубе, лакеи разносили судки со стерляжьей ухой. Ангажированный тенор, отрабатывая царский гонорар, пел:
Еловые леса стояли на берегу, закат сыпал розовыми перьями. В легких шитиках покачивались на волне рыбаки. Из Камы выходили в Чусовую, оттуда — в Сылву, смотрели на белые известняковые обрывы, на пологие холмы, где перед походом в Сибирь зимовал Ермак.
«При виде такой красоты, с двадцатирублевым вином в бокале, — рассказывал Осипов, — мне хотелось забыть о наших распрях, стать не эсером, а просто человеком, просто божьим созданием перед лицом вечной природы». Увы, тут он был одинок. Никто из пассажиров не разделял его чувств, все грызлись друг с другом, объединяясь лишь для того, чтобы бойкотировать очередного победителя. Впрочем, продолжалось это недолго. Вскоре Мешков разочаровался в революции, увлекшись постройкой передового ночлежного дома, позднее безжалостно отобранного им у бродяг и переданного под университет. К тому времени его через филантропию, по дороге слегка царапнув об американских духоборов, взявших у него деньги, но Льву Толстому сказавших, что ничего не брали, круто вынесло к идее основать в родном городе первое на Урале высшее учебное заведение. Давать деньги революционерам он перестал, и они не простили ему измены. В одну из непроглядных октябрьских ночей, когда «Олимпия» стояла у причала, на ней взорвалась бомба. Эсер Баренбойм зашвырнул ее в окно хозяйской каюты, но теперь жандармы быстро его поймали. Как выяснилось, санкцию на этот акт дали местные комитеты всех партий, включая те, что являлись принципиальными противниками террора.
К вечеру на западе сошлись облака, быстро темнело. Уже на Монастырской показалось, что за ними кто-то идет. Вагин обернулся. В квартале от них смутно знакомая мужская фигура быстро прижалась к забору. Все произошло в точности, как вчера вечером, по дороге из Стефановского училища. Человек, похоже, был тот же самый.
— По-моему, за нами следят, — шепнул Вагин.
— Знаю, — спокойно отозвался Свечников.
— Кто это?
— Не бойся. Свои.
— Но почему? Что им нужно?
— Знать правду.
— Какую?
— Ту же, что и нам.
Более внятных объяснений не последовало.
— Пришли, — объявил Свечников, останавливаясь на углу.
Жена выгнала Осипова за пьянство, но кто-то из почитателей его таланта выхлопотал ему клетушку в национализированном и разбитом на секции доме купца Чагина, который вслед за Мешковым бежал на восток. Большие комнаты были перегорожены, подсобные помещения превращены в жилые. В бывшем коридоре обитал скорняк-татарин с таким количеством детей, будто у него была не одна жена, а целый сераль. Это жилье он выкроил из удачно сшитой какому-то важному человеку пыжиковой ушанки.
Тут горела керосиновая лампа, хозяин сидел за столом. На болванках перед ним торчали две шапки. Одна, готовая, дожидалась заказчика, другая была вывернута наизнанку, засаленным ватином наружу, и служила игольницей. Под потолком, распяленная на веревках, сохла выделанная собачья шкура, похожая на парящего в воздухе гигантского нетопыря. Кисло пахло щелоком и сырой мездрой.
Осипов квартировал за переборкой, но дома его не оказалось.
— С утра как ушел, так и не приходил, — сказал татарин.
На всякий случай Свечников подергал фанерную дверь. Она отворилась и встала колом, зацепив пол. Верхняя петля была оторвана.
— Красть у него нечего, — объяснил татарин и вздохнул не то с осуждением, не то с завистью к соседу, живущему как птица небесная.
Он принес лампу. Вошли в комнату. Тени вжались в углы, и на стене Вагин увидел старую афишу с надписью по верхнему краю:
Ниже, вынырнув из темноты, закачались на пожелтевшей бумаге крупные буквы:
Еще ниже, шрифтом помельче объявлялась программа концерта, состоявшая всего из двух слов:
Наконец в самом низу жирными буквами сообщалось:
Отсюда можно было заключить, что концерт состоялся не летом и не зимой, когда в
Эта догадка подтвердилась, едва Свечников поднес лампу к афише. Вверху проступила дата:
Зато сбоку обнаружилось написанное карандашом четверостишие:
На тумбочке возле кровати лежала папка для бумаг, в ней — стопка машинописных страничек. Папку принесла Майя Антоновна, сказав, что ему это будет интересно почитать.
Свечников открыл наугад:
Это были воспоминания об Иде Лазаревне. Коллеги написали их после ее смерти и передали на хранение в музей школы, где она проработала почти тридцать лет.
Он прочел еще кусок из конца: