Взывайте к мертвым — пусть заговорят! Строке сей недостает смысла, пробормотала она и быстро продолжала:
Останьтесь же потомкам в назиданье, Пускай их судьбы наши вдохновят. По нраву ли Вам? спросила она, издавши глубокий вздох, Нат же заплакал, словно кабатчик, оставшийся без доброго вина. Истинно говорите, пробормотал он, истинно говорите, и развалина с довольством ухмыльнулась. Я хотел-было отбрить ее в ответ:
Вином, а не глаголом муза жжет. Заткни ей рот — так жопой запоет. Однако удержался и промолчал — покуда я тут не прижился, не след мне с нею свои шутки шутить.
Повезло нам, сказал Нат после того, как она откланялась, в такое общество попасть — ведь чему только не научат поэты, а хозяйка-то мастерица рифмы плести. А рифмы — они мою память бередят, и с чего бы, ума не приложу, продолжал он.
Куда как лучше им ничего не бередить, отвечал я ему, иначе не сдобровать тебе.
Однако Нат уж предался мечтаньям: а где Вы были, хозяин, спрашивает, до того, как я родился, покуда меня еще и в помине не было?
Где был? И там, и сям, отвечал я, глядючи в окно. Ну, а в городе Вы где обретались?
Я, Нат, где только не жил, улицы эти мне знакомы не хуже, чем иному нищему бродяге: родился я в гнезде смерти и заразы, теперь же, так сказать, выучился выстилать его перьями. Поначалу, когда только попал к сэру Христ., нашел я себе жилье в Феникс-стрите, близь Хог-лена, неподалеку от Св. Джильса, рядом с Тоттенгемскими полями, после же, когда прошло время, жил на углу Квин-стрита и Темз-стрита, рядом с Синими столпами[24] в Чипсайде. (Он и посейчас там стоит, говорит Нат, привставши с своего сиденья, я сам мимо него хаживал!) Во времена до Пожара, Нат, большинство зданий в Лондоне сделаны были из древесины и штукатурки, камни же были до того дешевы, что можно было телегу до верху нагрузить за шесть пенсов или за семь; тогда как теперь мы, подобно Египтянам, камень уважаем. (Тут Нат перебил: я камень уважаю!) Простолюдины рты разевают при виде удивительного роста строительства и восклицают в разговоре друг с дружкою: Лондон-то совсем другой сделался, либо: а вот дом — вчера его тут не было, либо: расположение улиц изменилось полностью (я таких речей не одобряю! добавляет Нат). Однако этот главный город мира нещастий есть и по сей день столица тьмы или же подземелье людских желаний — и по сию пору нету в центре ни улиц настоящих, ни домов, одно лишь запустенье: грязные прогнившие сараи, что всегда рушатся или делаются добычею огня, кругом петляют кривые проулки, всюду озера тины и реки вонючей грязи, как подобает затянутым дымом зарослям Молоха. (Слыхал я про этого господина, говорит Нат, а сам весь дрожит.) Верно и то, что в местах, каковые зовутся у нас окраинными, найдется неисчислимое множество новых построек: в старой моей улице, Блек-игль-стрите, там, Нат, воздвигнуты жилища, а где мои мать с отцом глядели, не понимаючи, на свою судьбу (смерть! вскричал он), нынче кипит жизнь в построенных недавно домах. Но что за хаос и неразбериха там царят: обычныя поля, травою поросшие, уступают дорогу кривым проулкам, а мирные дорожки дымящим фабрикам, и домы сии, новые, построенные сообща лондонскими рабочими, часто горят и то и дело рушатся (видал я, говорит он, видал я, как один такой рухнул наземь!). Так и делается Лондон все чудовищнее, расползается, теряет всяческия очертания; в сем муравейнике шума и невежества, Нат, привязаны мы к миру, будто бы к телу, что обладает чувствами, когда же идем сквозь его зловоние, то выкликаем: что за новости? или: который час? Так и проходят дни мои, вдали от человечества. Стоять в стороне я не стану, но и расхаживающим среди тех, что в этом мире, вам меня не увидать. (Негоже Вам, хозяин, себя расстраивать, говорит Нат, подходя ко мне.) Да и что это за мир, полный мошенничества и торговли, купли и продажи, где дают и берут в долг, платят и получают; когда брожу я среди улиц, залитых всякою нечистотою и Бог весть чем, только и слышу: денежки миром правят, злато всеми помыкает (а Нат добавил: чего словами не сделаешь, того кошельком добьешься). Что есть их Бог, как не грязь блестящая, вот ему-то и сходятся петь дифирамбы бляди с Вестминстер-галла, бляди с Чаринг-кросса, бляди с Вайтгалла, бляди с Чаннель-ро, бляди со Стренда, бляди с Флит-стрита, бляди с Темпль-бара; за ними же следуют в одной куче ткачи с их лентами, плетельщики с их серебряным кружевом, обивщики, мебельщики, водовозы, кучеры, носильщики, штукатуры, фонарщики, лакеи, лавошники, ремесленники… и голос мой стал слабеть, накрытый пологом боли.
Так говорил я с Натом в первый день своей болезни, теперь же, думая о тех рабочих, что упоминал, вижу их, проходящих мимо меня по дороге, каковую являет собою моя память: Ричард Вайнинг, Джонатан Пенни, Джеффри Строд, Вальтер Мейрик, Джон Дюк, Томас Стайль, Джо Крагг. Слова эти вылетают из моих уст в воздух, и слезы текут по лицу моему, по какой причине, мне неведомо. И вот уж мысли мои встали как вкопанный, и я, подобно паломнику, что выходит на солнечное пекло, блуждаю по пустыне времени.
* Этим честным делом я и занимался вовсю, как тут входит Нат, успевши доставить мое письмо, и опять за свое: не угодно ли чашку чаю выкушать, да хлеба с маслом, или же выпить стакан элю? В такое смятенье он меня вогнал, что впору было пнуть его в зад, чтобы убирался восвояси, но все-таки воспоминания кусочками складываются вокруг меня, и вот я уж опять наедине с своими мыслями.
Итак, отвлекшись, возвращусь теперь к повествованию об истинной моей истории: по замыслу мне следовало сообщить читателю несколькими страницами ранее о своей жизни в бытность улишным мальчишкою после странной нашей беседы с Мирабилисом, так что отступлю немного назад, к тому, на чем закончил. Я спасу тебя от погибели, крошка Фаустус, сказал он мне; что же до причин, побудивших меня не покидать его общества на Блек-степ-лене, то их я вам уже поведал — ибо, будучи мальчишкой без гроша и одиноким, каким был я тогда, не знать мне было покою, покуда не отворю его двери, иначе ключ от нее в кармане мне, так сказать, дыру в штанах прожег бы. Ибо хоть мое бродяжье настроение еще не угасло, все-таки занятия с Мирабилисом, к коим я столь тянулся, доставляли мне удовольствие. Он не уговаривал меня остаться, даже и не намекал на такое, а стоило с наступлением сумерек прибыть собранию, как я торопился на улицы и принимался играть с опасностию. Была там ватага малолетных бродяг, что собирались при свете Луны в Мор-фильдсе, и я несколько времени блуждал вместе с ними; почти все они остались сиротами в Чуму. Стремясь не попадаться на глаза караульщику или стражнику, они взывали к прохожим, крича: благослови Вас Господь, подайте пенни, или: подарите полпенни, Ваша милость; и по сей день в голове моей слышатся их голоса, когда хожу по городу в толпе, а порою, вообразив, будто я и теперь из их числа, меня охватывает дрожь.
Ибо тогда я с виду был в роде мальчишки из стеклодувной мастерской, вечно возился в улишной грязи: спал, покуда зима не пришла, в пристройках и в дверях лавок, где меня знали (в доме Мирабилиса, где меня пугал шум, спать я не мог), зимою же, когда Чума отступила и улицы снова были освещены,