И наконец он сказал:
– Алексий.
И тогда ноги сами понесли меня на улицу, а голос мой произнес:
– Отец.
Не знаю, как долго мы там стояли, полагаю, всего несколько мгновений. Я проговорил: 'Войди!', едва ли сам себя понимая; а потом, немного очнувшись, возблагодарил богов за его спасение. На пороге он зацепился хромой ногой. Я протянул руку, чтобы поддержать его, но он быстро выпрямился сам.
Он стоял во дворе, оглядываясь вокруг. Я вспомнил Лисикла, и теперь мне показалось странным, что я тогда воспринял его рассказ без всяких сомнений, хоть и понимал, что этот человек сломлен, а повествование его путается и блуждает. Вспомнить о нем меня заставил руки отца, огрубевшие и узловатые, с грязью, запекшейся в трещинах и шрамах. Мой разум застыл. Я ощупью искал слова, чтобы заговорить с ним. Мне приходилось чувствовать эту болезненную немоту на войне при виде отважного врага, лежащего передо мной в пыли; но в молодости человек не узнает таких мыслей, да и не должен он понимать их. Я снова повторил, другими словами, то же обращение к богам, что уже произнес раньше. Я говорил, что мы уже отчаялись надеяться на такое счастье. Потом, понемногу приходя в себя, сказал:
– Я войду прежде тебя, отец, и сообщу матери.
– Я сам ей сообщу, - возразил он и похромал к двери. Двигался он довольно быстро. В дверях остановился и снова взглянул на меня. - Не думал, что ты вырастешь таким высоким.
Я что-то пробормотал в ответ. Я действительно заметно вырос, но лишь из-за его согнутой спины глаза наши оказались на одном уровне.
Я дошел до двери вслед за ним - и замер. Сердце у меня колотилось, колени ослабели, а все органы словно обвисли внутри. Я слышал, как он входит в женские комнаты, но не слышал, чтобы кто-нибудь заговорил. Я ушел; наконец, через некоторое время, показавшееся мне уместным, я прошел в общую комнату. Отец сидел в кресле хозяина дома, опустив ногу в миску с водой; поднимающийся от нее пар пахнул травами и гноящейся раной. Перед ним на коленях стояла мать с тряпкой в руках, омывая больное место. Она плакала; слезы стекали по щекам, а руки у нее были заняты, и она не могла вытереть глаза. Только теперь мне пришло в голову, что надо было обнять его.
В руке у меня все еще был посох. Я вспомнил, в каком углу взял его в первый раз, и поставил туда.
Подойдя к ним, я спросил, как он добрался домой. Он сказал, что приплыл из Италии на финикийском корабле. Нога у него распухла вдвое от обычного, из нее сочилось зеленое вещество. Когда мать спросила, согласился ли хозяин корабля везти его в долг, он ответил:
– Им не хватало гребца.
– Алексий, - обратилась мать ко мне, - посмотри, готова ли баня для отца и не забыл ли чего Состий.
Я уже уходил, когда услышал приближающиеся звуки, и у меня перехватило дыхание - это не Состий, это я сам забыл кое о чем.
Вошла маленькая Харита - она пела и щебетала. В руках она несла раскрашенную глиняную куклу, которую я привез ей из Коринфа, и разговаривала с ней, а потому вышла на самую середину комнаты, пока наконец посмотрела вверх. Потом, наверное, учуяла тяжелый запах, ибо глаза у нее стали круглыми, как у птицы. Я подумал: 'Сейчас, когда он видит, какая она хорошенькая, наверняка радуется тому, что создал'.
Он наклонился вперед в своем кресле; мать сказала:
– Вот наша маленькая Харита, которая слышала столько рассказов о тебе.
Отец сдвинул брови, но не выглядел ни сердитым, ни удивленным, и я перевел дух. Он протянул руку и сказал:
– Иди сюда, Харита.
Сестренка осталась неподвижной, и я шагнул вперед, чтобы подвести ее к нему. Но стоило мне до нее дотронуться, личико покраснело, уголки рта опустились, и она спрятала лицо в подоле моего гиматия, плача от испуга. Я взял ее на руки и понес к отцу, но девочка обхватила меня за шею и заорала. Я не решался взглянуть на него. Мать принялась объяснять, что девочка стеснительная, робкая и плачет, когда видит незнакомое лицо; в первый раз за всю жизнь я слышал ложь из ее уст.
Я унес Хариту и пошел заглянуть в баню. Бедный старый Состий в смятении ничего не сделал толком; я нашел бритвы, гребень и пемзу, принес чистые полотенца и хитон отца, который мать давно спрятала.
Она сказала:
– Я пойду с тобой, Мирон; Состий слишком неуклюж, чтобы услужать тебе сегодня.
Но он ответил, что справится сам. Я уже заметил, что в волосах у него вши. Он вышел, опираясь на палку, которую все время держал рядом с собой. Когда мать убрала тряпки и миску, она быстро заговорила о том, как отец слаб, чем ему надо питаться и какого лекаря пригласить лечить ногу. А я думал о бедности, которую мы переживали, и мне казалось, что у меня сердце из камня, если я не плачу о нем, как плачет она.
– По крайней мере, надеюсь, он позволит мне подстричь ему волосы и бороду, - сказал я. - Думаю, он не захочет, чтобы брадобрей увидел их такими, как сейчас.
Когда я вошел, лицо у отца сделалось таким, словно он собирался выгнать меня; но в конце концов поблагодарил и велел обрить ему голову, ибо никак иначе в порядок ее не приведешь. Взяв бритву, я зашел сзади - и тут увидел его спину. Евмаст, спартанец, склонился бы перед этим зрелищем и признал себя начинающим учеником. Не знаю, чем его били; если плетью, то в нее наверняка было ввязано железо или свинец. Шрамы заходили со спины на бока.
При этом зрелище я ощутил весь гнев, какой может испытать сын.
– Отец, если знаешь имя человека, который сотворил это, назови мне. Я могу когда-нибудь повстречать его.
– Нет, - ответил он, - я не знаю его имени.
Я работал в молчании. Потом он сказал мне, что его забрал из каменоломни надсмотрщик-сиракузец, чтобы продать и что-то заработать. Он менял хозяев несколько раз.
– Но это, - заметил он, - может подождать.
Голова у него была такая грязная и запаршивевшая, что меня мутило; к счастью, я стоял у него за спиной и он этого не видел. Закончив, я умастил его своим благовонным маслом. Это был хороший товар из Коринфа, подаренный мне Лисием; я сам пользовался им только перед пиром.
Он принюхался и проворчал:
– Это еще что? Я не хочу пахнуть как женщина.
Я извинился и отставил масло. Когда он оделся и хитон скрыл торчащие ребра и впалые бока, вид у него стал почти благопристойный; теперь ему можно было дать чуть больше шестидесяти.
Мать наложила ему на ногу сухую повязку и поставила на стол еду. Я видел - он с трудом сдерживается, чтобы не наброситься на пищу как волк, но насытился он скоро. Потом начал задавать мне вопросы об усадьбе. Я старался сводить концы с концами, как мог, но, оказалось, он совсем не представляет себе состояния Аттики; он, похоже, полагал, что я могу отдавать хозяйству все свое время. Я уже собирался объяснить, что имею и другие обязанности, как вдруг, словно в ответ на мои мысли, над Городом разнесся звук трубы.
Я вздохнул и поднялся.
– Прости, отец; я надеялся, что у меня будет возможность дольше побыть с тобой. Вот уже несколько дней набегов не было.
Я выбежал, крикнув Состию, чтобы приготовил лошадь; затем, вернувшись в юбочке для верховой езды, снял со стены доспехи. Я видел, как он следит за мной глазами; надеюсь, после его слов о масле теперь я ему показался больше похожим на мужчину; но одновременно мысли мои были заняты набегом: я думал о путях, по которым могли заявиться спартанцы, о том, где мы можем их обойти. Мать, привыкшая уже к таким тревогам, без лишних просьб вышла приготовить мне пищи с собой. Теперь она вернулась и, заметив, как я вожусь с перекрутившимся плечевым ремнем, подошла помочь. Отец спросил:
– А где Состий? Он должен находиться здесь для этого дела.
– В конюшне, отец, - ответил я. - Мы потеряли конюха.
Рассказывать ему сейчас все по порядку - слишком долгая история. Тут к двери подошел Состий и