стучало, словно барабан; я вытянул руки, чувствуя, что должен вздохнуть, иначе умру. Судья кричал: 'Расступитесь, расступитесь, дайте отроку вздохнуть!' Наконец толпа чуть поредела и появился мой двоюродный дед Стримон, произнося подобающие случаю слова. Дыхание мое чуть успокоилось и, оглядевшись вокруг, я увидел людей, которые обычно толпились возле меня каждый день в палестре, снова те же самые лица. Пока глаза у меня были затуманены и все эти руки обнимали меня, я воображал сам не знаю что: будто какое-то счастье летит на меня, как ночная бабочка на огонь… Но лица были те же самые.
Итак, я услышал свое имя, произнесенное глашатаем, и был увенчан в Храме Девы венком из оливковых ветвей; мне казалось, как бывает с человеком в такой момент, что теперь я принадлежу не себе, а Городу и его богам, что я одет золотом. Снаружи добела раскаленное солнце сжигало Верхний город, слепило, отражаясь от камня, но в Храме было прохладно; мы стояли, выстроившись, а вокруг пели Гимн победителей. Впереди меня Автолик, который снова выиграл в панкратионе среди мужей, стоял словно мраморный, спокойно и скромно. Наконец все окончилось, я спустился из Храма по ступеням и увидел, как приветствует Автолика его отец Ликон, смеясь и обнимая. Домой я шел с дедом Стримоном, неся в руках подаренный мне лекиф масла, на одной стороне которого был изображен забег, а на другой - Богиня. Священное масло я отдал матери, потому что на рынке такого не купить. Она радовалась моей победе и приготовила в мою честь отличный ужин: сырный пирог с тунцом. Вот после этого я сказал себе, что счастлив, и отправился спать.
Глава девятая
Если я до сих пор не называл никого из своих поклонников по имени, то, думаю, вам понятно, почему. Лишь их количество в какой-то степени доставляло мне удовольствие - как знак успеха, как если бы я получил столько же призов за свою внешность; однако даже с учетом сказанного венки, которые я завоевывал на беговой дорожке, радовали меня больше, ибо в этом мой отец не превосходил меня в прежние времена. Но все же я держался вежливо с поклонниками, даже самыми глупыми, дабы сохранить доброе имя; так что люди говорили, что меня не испортило восхищенное внимание, а этого мне и хотелось.
Лишь однажды я нарушил это правило. После того, как я вошел в моду, Критий решил взяться за меня всерьез и начал с эпиграммы, где предлагал утопиться в моих бездонных глазах, - а дальше следовали все обычные глупости. К нему я просто повернулся спиной без разговоров, и, поскольку это видели люди, он больше ко мне не подходил никогда.
Зато в течение нескольких месяцев за мной ухаживал Хармид. Именно с его знаков внимания начался мой успех. Он был чрезвычайно красив (если не считать дурной осанки из-за недостатка упражнений) и самого высокого рода, влиятелен, богат и искусен во всем. Я не раз думал, как было бы удобно, если бы я увлекся им, ибо, прими я его ухаживания, все прочие немедленно отступились бы. Вас может удивить, почему мне так хотелось этого - что ж, это подводит меня к разговору о Полимеде.
Полимед был еще богаче, чем Хармид, но не обладал ни его происхождением, ни воспитанием, ни умом. Хармид, у которого хватало любовных связей, мог себе позволить терпеливость; он всегда вел себя изящно и приятно, полагая, что я, сравнивая с остальными, в конце концов выберу его. Но Полимед, думаю, был влюблен в меня так, как понимают это подобные ему люди. Захоти вы найти пример любовника, какого отец учил меня презирать, то достаточно было взглянуть на Полимеда - и вам не пришлось бы искать никого другого. Я был уверен, что если бы повел себя самым постыдным образом, домогаясь от него даров за свою благосклонность, или же если бы он увидел, как я принародно оскорбляю какого-либо почтенного старика, он не только не перестал бы желать меня, но по первому приказу улегся в пыль, чтобы я прошел по его спине.
Как бы то ни было, его шутовские ужимки выходили за пределы шутки. Когда бы я ни прошел мимо стены недалеко от моего дома, на ней огромными буквами было написано 'ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПРЕКРАСНЫЙ АЛЕКСИЙ!'. Его серенады нарушали наш сон, ибо, сообразно своей натуре, он нанимал вдвое больше музыкантов, чем кто-либо иной. Если Хармид пел под флейту и лиру негромко и, должен признать, довольно приятно, то Полимед устраивал такой шум, что соседи поднимали крик, а мне приходилось утром извиняться перед матерью. Я не хотел обсуждать с ней эту тему, но не мог дать ей повод думать, будто я поощряю Полимеда. К моему облегчению, она воспринимала все это спокойно, только говорила, чтобы я не позволял ему приходить снова, потому что шум будит ребенка; я передал ему эти слова, надеясь тем его пристыдить и вынудить отступиться. Но он, кажется, пришел в восторг от того уже, что я заговорил с ним - пусть даже в таком тоне. И, как будто мои желания для него вообще ничего не значили, как будто я был статуэткой из золота и серебра, за которую он набавляет цену на торгах, через два дня он превзошел сам себя. Возвращаясь после упражнений в раннюю дневную пору, я, приблизившись к дому, увидел, что он разлегся на ступенях у наших дверей и, похоже, довольно давно.
Приходилось мне слышать о влюбленных, преследующих подобным образом предмет своего обожания, но я думал, что такое случается только в комедиях. Несколько мальчишек остановились поглазеть и вслух удивлялись, где он успел надраться с утра пораньше. В тот момент, когда я остановился там, подошел наш сосед Фалин и, наклонившись к Полимеду, начал настойчиво спрашивать, не заболел ли он. Я видел, как тот закатил глаза, и мог догадаться, что за ответ он сыскал, потому что Фалин отошел от него, бормоча что-то под нос и покачивая головой. Я представлял себе, как в доме переговариваются рабы и гадают, что им делать. Тут Полимед приподнялся на одной руке, озираясь вокруг, словно искал то ли меня, то ли кого- нибудь другого, кто мог бы восхититься им. Прячась за соседское крыльцо, я удрал незамеченным.
Я добежал до конюшен и сам вывел из стойла Феникса, не зовя конюха, на случай, если он знает, что происходит. Это плохо кончится, думал я, раз я уже стесняюсь наших собственных рабов. Вскочил на коня босиком, как был, и ускакал, сердитый почти до слез. В этом деле мне мог бы помочь дед Стримон, будь он другим человеком; но при его характере и воззрениях обратиться к нему с подобной просьбой оказалось бы для меня невыносимым унижением. И без того он мог зайти проведать нас и увидеть все своими глазами - хуже не придумаешь.
Однако, оказавшись на Улице Гермщиков, я увидел там единственного на свете человека, с которым мне было приятно встретиться в этот день. Он беседовал с кем-то и, не желая прерывать его, я натянул поводья чуть поодаль.
Второго мужа я не знал. Сократ завязал разговор с каким-то простым гражданином, как часто делал; я сразу увидел, что этот человек уже начинает горячиться. Пока Сократ задавал людям вопросы об их ремесле, все было в порядке, ибо он очень внимательно выслушивал то, что ему рассказывали; и если под конец он показывал им какое-то более широкое приложение их собственных познаний, то делал это умело, давая им возможность думать, что это они сами научили его чему-то. Но временами попадались такие люди, которым не нравилось, когда их принуждают думать своей головой, и тогда дело оборачивалось плохо.
Этот человек походил на скульптора самого низкого пошиба - такие устраиваются изготовлять гермы; мужик со здоровенными ладонями, покрытыми каменной пылью, свидетельством его занятий; а беседа их уже дошла до такой точки, что больше походила не на отвлеченный спор, а на ссору, какую можно услышать во дворе каменщика. Может, Сократ решил слегка оживить воспоминания юности. У меня на глазах тот человек бросился на него с яростным воплем, ухватил за волосы и принялся трясти. Я ударил Феникса пятками, и он ринулся вперед, да так, что все на улице шарахнулись в разные стороны. Несясь туда, я не видел, чтобы Сократ особенно оборонялся - он все еще пытался что-то втолковывать. Я подлетел к ним и крикнул незнакомцу: 'Отпусти его!', а Феникс, услышав мой сердитый крик, взвился на дыбы по собственной воле и копытами ударил того человека в голову, как мой отец учил его делать в бою. Меня это совершенно захватило врасплох, но я сумел удержаться у коня на спине и, дернув за повод, отвести его от Сократа. Незнакомец же, о котором мне некогда было подумать, удрал.
Кое-как успокоив Феникса, я спрыгнул на землю. Сократ шагнул в сторону, отходя с пути лошади, и мне показалось, что он шатается. Я быстро обхватил его руками, спрашивая, не ранен ли он. Но его тело было твердым как камень, и я почувствовал себя дураком.
– Мальчик мой, - сказал он, подмигнув мне, - ты что ж это делаешь с моей репутацией? Одно дело - дать