с каналами для отбросов. Он не считал себя выше подобных мелочей. У Александра было достаточно рабов, чтобы добывать и обрабатывать камень, равно как и свободных мастеровых для строительства. Мне оставалось лишь поражаться быстроте, с коей поднялись городские стены.
Затем Александру пришлось заселить город. Он дал разрешение остаться здесь бывалым воинам разных племен; они рады были получить надел земли, хоть кое-кто и загрустил о родных краях впоследствии. Некоторые ремесленники также остались. Хоть они и не были особенно искусны, иначе последовали бы за властителями да полководцами, но здесь у них не имелось соперников, и они принесли с собой в эти пустоши какую-то частицу Суз или Греции. Всем этим людям Александр оставлял завет блюсти законы, не слишком чуждые их привычкам и не противоречащие воле богов, которым они привыкли поклоняться. Он остро чувствовал, что найдет отклик в душах этих людей, в чем они узрят справедливость.
Царь вкладывал в создание этого города всю свою душу — трудился день напролет, вплоть до самого ужина. Он не напивался допьяна (здесь была отличная вода, и никто не страдал от жажды), но после трудов любил посидеть с друзьями, когда перед ним непременно стояла наполненная чаша. Закладка нового города всегда будоражила его ум. Александр знал, что город понесет его имя навстречу будущим поколениям; это всякий раз заставляло его думать о собственных деяниях. Он любил вспоминать о них, и некоторые говорят, будто слишком любил… Что ж, это его свершения. Кто станет отрицать?
Потом он иногда подолгу говорил со мною, пока его дух был взбудоражен вином. Однажды я задал вопрос: знал ли он, еще не успев пересечь море и попасть в Азию, что станет Великим царем? Александр ответил:
— Поначалу нет. То была война моего отца; я просто хотел выиграть ее поскорее — не затягивать, как это вышло у него. Я был назначен командовать греками, дабы освободить греческие поселения и города в Азии. Добившись цели, я распустил войско; только тогда началась моя война… — Он умолк, но, найдя во мне понимание, продолжил: — Да, то было после Исса. Когда Дарий бежал, оставив мне колесницу, и драгоценную накидку, и все оружие, тела умерших за него друзей, жену — даже мать! — вот тогда я сказал себе: «Если это и есть Великий царь, то я справлюсь с его царством получше, чем он».
Я ответствовал:
— Сам Кир добился меньшего.
Знаю, завистливые греки писали, будто я льстил ему. Лжецы! Для Александра ничто не было «слишком хорошо» или «наполовину хорошо». Я чувствовал нетерпеливое устремление его величия, сдерживаемое и обуздываемое вялостью подчинявшихся ему. Говорят, я получал от него подарки. Конечно. Лучшим подарком было видеть радость дарившего. Я принимал подарки из любви, а не из закисшей завистью алчности, как те, что ныне зовут себя его лучшими друзьями.
Да будь Александр хоть преступником, за чью голову царь назначил бы награду, я и то босым шел бы за ним через всю Азию, голодал бы с ним и продавал свое тело на базарах, чтобы купить ему хлеба. В истинности своих слов я готов поклясться перед Богом. Неужели я не имел права дать ему немного радости? С моих губ не слетело ни единого лживого слова — все они вырывались прямо из сердца.
Основав город, Александр совершил жертвоприношения и посвятил их Гераклу и Аполлону, коего полагал схожим с Митрой. Во имя этого бога я танцевал и надеюсь, что не прогневил обоих: танец предназначался лишь Александру.
Ныне я уже не был чужаком при дворе. У меня были два коня, вьючные мулы, собственный шатер и кое-какие другие ценности. Что касаемо власти, то я жаждал иметь ее над одним лишь сердцем в мире. Иногда я вспоминал Сузы и всех тех, кто старался купить мое заступничество в своих делах с царем. Теперь это пробовали только новички, которых не успевали предупредить. Персы говорили: «Евнух Багоас — пес Александра. Оставь его, он не возьмет мяса из чужих рук». Вторили им и македонцы: «Остерегайся персидского мальчишки. Он обо всем рассказывает Александру».
Порой, когда я служил царю в опочивальне, он повторял, что мне не следует выполнять работу слуг; но то была лишь вежливость. Он прекрасно знал, что ради этого я живу. Кроме того, он привык к моей помощи.
Мы шли маршем к вершинам гор на востоке: по узким проходам высоко в горах, по жалким тропам, ведомым лишь пастухам, гнавшим стада на новые луга, не гуще и не сочнее прежних. Скалистые склоны усыпали крошечные яркие цветочки, словно вышедшие из-под резца ювелира. Неохватная бездна неба распахивалась от горизонта до горизонта. Я жил одним часом, я был юн, и мир расстилался предо мною; то же было и с Александром, всегда скакавшим вперед, чтобы увидеть еще один изгиб дороги.
Как-то вечером он попросил меня поучить его персидскому (я уже преподал ему кое-что, но его выговором все еще не стоило хвастать на людях). Звуки нашего языка сложны для жителей Запада; я далее не делал вид, что Александру он дается легко. Но если и мучило Александра разочарование, то уже через секунду он справлялся с ним, зная, что я просто не мог позволить ему прилюдно опозориться — ведь его гордость не вынесла бы подобной насмешки.
— Посмотри, какие ошибки я до сих пор делаю в греческом, Искандар, — я запнулся разок-другой, чтобы развеселить его.
— Как подвигаются твои занятия? Ты уже попробовал читать?
— У моего учителя всего две книги, и обе чересчур сложны для меня. Он попросил Каллисфена одолжить нам одну, но тот сказал, что великие сокровища греческой мысли не должны пятнаться пальцами варвара.
— Что, он сказал это тебе прямо в лицо?
Я и не предполагал, что Александр так рассердится. Этот Каллисфен был настолько мудр, что его следовало звать не писцом, а философом. К тому же он вел хронику деяний Александра. Мне казалось, мой господин заслуживал иметь для этой цели человека, который получше понимал бы его, но никогда не стоит спешить с выводами, если рядом великие. Сейчас же в словах Александра звучала усталость: — Мне надоел этот сумасброд. Он слишком горд собою… Я и взял-то его, только чтобы доставить приятное его дяде, Аристотелю. Каллисфен повторяет за стариком идеи, ошибочность которых мне довелось прочувствовать на собственной шкуре, но в нем нет и доли мудрости Аристотеля, за которую я и почитаю старика. Именно он рассказал мне, к чему следует стремиться душе; он преподал мне искусство врачевателя, с помощью коего я уже спас несколько жизней; научил взирать на мир природы, и это обогатило мою жизнь… Я до сих пор посылаю старику образцы камней, звериные шкуры, травы — все, что выдержит дорогу… Что это за синий цветок? — Он вынул его из-за моего уха. — В жизни такого не видел.
Цветок был почти мертв, но Александр расправил лепестки, действуя крайне осторожно.
— У Каллисфена нет никакого понятия, — заявил он. — И что, часто он оскорбляет тебя?
— О нет, Сикандер…
— А-лек-сандр.
— Аль Скандир, повелитель моего сердца. Нет, обычно он просто не замечает меня.
— Не обращай внимания, если Каллисфен воображает, будто слишком умен, чтобы говорить с тобой. И мне начинает казаться, что следующим стану я.
— О нет, господин. Послушать его, так это благодаря его хронике ты прославишься в веках. — Я слышал это собственными ушами и рассудил, что Александру следует знать.
Глаза его побледнели. Все равно что наблюдать за разразившейся грозой, прячась в безопасном убежище.
— Вот как? Те несколько отметин, что я оставил на лице земли, сберегут память обо мне и без его измышлений. — Александр принялся мерить шатер шагами; будь у него хвост, он хлестал бы им по бокам. — В первый раз он написал обо мне с такой неискренностью, что даже правда смердела ложью. Я был тогда мальчишкой и не разглядел причиненного зла. Я обогнул Последний мыс благодаря посланной богами удаче и доброй догадке; Каллисфен же заставил волны кланяться мне! А божественный ихор, что течет в моих жилах? Достаточно людей видали цвет моей крови, сколько раз ему повторять… И ни единого слова не продиктовано сердцем!
Солнце потихоньку опускалось за горизонт, волнами темнели вересковые луга, костры дозорных излучали невысокие языки пламени… Александр постоял в дверях, стараясь прогнать гнев, пока вошедший раб не зажег светильники.
— Значит, ты никогда не читал «Илиаду»?