обратился ко мне за помощью?
— Что касается денег, тут я конечно всё возмещу, — продолжал он. — Но растущему актеру, молодому еще, прежде всего нужно заработать себе имя. Не думай, что я этого не понимаю. И я знаю о чем прошу. Подумай, стоит ли овчинка выделки; тут тебе решать.
Я сказал, мол, сделаю всё что угодно. И почувствовал при этом, что краснею, как мальчишка; а такое со мной и в детстве редко случалось.
— Тебе я верю, — сказал он просто, без пафоса. — Когда узнал, что тебя сюда вызвали, — словно Бог тебя послал. Мы, сам понимаешь, занимаемся обрядами, а остальное никого не касается.
Он достал из шкатулки письмо, плотно сложенное и запечатанное.
— Ты, Никерат, слышал наши разговоры, так что тебе я могу сказать больше, чем просто «передай письмо Платону». Ну, прежде всего, ты не испугаешься, что здесь какой-нибудь заговор, поскольку знаешь наше отношение к насилию. Нет, дело, на которое я хочу его подвигнуть, оно к чести нам обоим. Оно может принести неоценимую пользу нашему юному Правителю, нашему городу, а возможно и всему миру. Но, по необходимости, мне пришлось писать так открыто, что это может кое-кого обидеть и порушить все наши надежды. Ты меня понимаешь, верно?
Я сказал, что вероятно понимаю.
— Если Платон приедет, как я его прошу в письме, надо, чтобы Дионисию казалось, будто это была его собственная идея, а иначе он откажется. Это естественно для молодого человека, только что пришедшего к власти; тем более, для наследника такого отца. Но от его отношения зависит, как он примет Платона; а от того, как он примет Платона, зависит всё остальное. Возможно ты слышал его слова, что философия это не такой инструмент, который можно просто передать из рук в руки, как линейку каменщика; это огонь, возникающий из жара умов при поисках истины. Без такого огня она ничего не стоит.
Его голос и выражение лица снова напомнили ту встречу в Дельфах. Благородное безрассудство, прекрасное безумие этой идеи лишило меня дара речи, в самом буквальном смысле. Прошло двадцать лет, или около того, с тех пор, как многообещающий и влюбленный юноша привез своего друга в Сиракузы, чтобы изменить философией старого тирана. (Я вспомнил квадратную, тупую морду, обложенную льдом; челюсти, сжатые словно кулак; резкие, настороженные морщины у закрытых глаз.) И после всего, что было; после той легендарной стычки неизмеримо гордых людей и издевательского прощания; после невольничьего рынка в Эгине и долгих лет полуподпольных встреч, — стоило судьбе подуть на старые угли, как в этом зрелом сорокалетнем человеке, дипломате и солдате, снова разгорелся прежний огонь. Он был готов попытаться еще раз.
Должно быть, я молчал довольно долго.
— Никерат, скажи что-нибудь! Я мало с кем могу поделиться мыслями своими. Ты видел Дионисия. Твое мнение?
Я помолчал, обдумывая как бы это лучше сформулировать. Потом придумал:
— Платон никогда не унизится до лести. По-твоему, на этот раз это будет не столь существенно?
Он улыбнулся, но не ответил. Вместо того сказал:
— Я вижу, у тебя в руках текст панегирика. Ты успел его просмотреть?
Он предпочитает сменить тему? Ладно.
— Не всё, — ответил я. — Дионисий показал лишь небольшую часть.
— Ну и как тебе?
— В основном, очень здорово; должно быть он унаследовал часть отцовских способностей. Есть, правда, пара слабых мест. Как ты думаешь, он заметит сокращения? Вот здесь, например, нет ничего нового по смыслу, а текст явно слабый.
— Где?
Я показал ему это место.
— Вот как раз здесь прочитай, как есть. Он сам это вставил.
Глаза наши встретились. Мне трудно было поверить, что я оказался таким идиотом: как же я сразу не догадался, что это он! Ведь тут в каждой строке его подпись, если подумать.
— Однако, когда ты читал ему, ты не постарался подправить это место в меру своих сил?
— Пожалуй, да. Он же так молод; и так волновался…
— Вот видишь, Никерат? В подобострастии тебя обвинить трудно; тебе нужен результат, а не чья-то благосклонность. И однако ты ему польстил. Я тоже не слишком сервилен, но и я сделал то же самое. Как видишь, он переписал всю речь своей рукой. И теперь уверен, что сам ее написал. Но если мы с тобой способны посочувствовать его неопытной руке и сырому мышлению, неужто ты думаешь, что Платон этого не сможет? Если бы ты слышал, как он учит, ты бы знал, насколько он мягок с новичками. Единственно, чего он требует, это желание учиться. А это желание он умеет пробуждать.
Я сказал, что не сомневаюсь. Что еще можно было сказать?
— Ты сам видел, как Дионисий хочет выделиться. Пока ему достаточно видимости, но виной тому его воспитание; точнее, отсутствие воспитания. Однако, Платон всегда говорил, что с этого можно начать, чтобы научить человека любить совершенство, как таковое. Он говорит, Сократ впечатывал в душу всем, кто к нему приходил, замечательные слова: «Будь тем, кем ты хочешь казаться.»
— Отличный совет, — согласился я.
Но сам подумал, что совет-то конечно хорош; но чтобы воспользоваться им, надо выносливость иметь, как на длинной дистанции. В театре тоже выбирают, прежде всего, стайеров. Если бы мне пришлось набирать труппу, младшего Дионисия я вряд ли взял бы. Однако судьба уже выбрала протагониста; так что теперь им ничего больше не остается, кроме как направлять его и надеяться на лучшее.
Дион, какое-то время сидевший в задумчивости, заговорил снова:
— Отец его отлично разбирался в людях, когда это касалось серьезных дел. Он понимал, что если сын будет не хуже его самого, то непременно станет соперником. Он боялся такого сына; однако хотел его иметь… Ни страх его, ни желание это в жизни не воплотились. И он ни разу не высказал никаких сожалений. А были они у него? Догадывался о них его сын? Кто ж это может сказать?
Я вспомнил «Выкуп за Гектора». Теперь многое прояснилось.
— Одно несомненно: молодой человек хочет быть кем-то сам по себе. Кем — этого он пока еще не знает. Так что Платон должен появиться именно сейчас. Да, Никерат, должен! — Он выглядел смертельно усталым, наверно совсем не спал ночью. Не думаю, что он стал бы вот так со мной говорить при иных обстоятельствах. — Понимаешь, Никерат, завладевать душами — это у него дар от богов. Мне такого дара никто из богов не дал. Я надеюсь, что исполняю свой долг перед городом, перед родней, перед небесами… Платон научил меня любить честь; и могу сказать, что я ее не предавал… Но я не умею зажигать огонь в чужих душах. И всегда жалею об этом.
— Это неверно, — возразил я.
Не сдержался я, а в следующий момент готов был язык себе откусить. Не за то что сказал эти слова, — они могли бы и за простую учтивость сойти, — а за то, что сказал их от всей души.
До сих пор он глядел на золотого льва, которым бумаги свои прижимал, а теперь посмотрел на меня. Сглотнул… Я видел, как он ищет слова для ответа… У меня тут это звучит так, словно момент тягостный получился; а на самом-то деле вовсе нет. Я видел, что он по-настоящему рад; не тому, кто это сказал, а тому что оно вообще было сказано.
Он поднял льва, поставил его на место; потом сказал с солдатской твердостью, за которую всегда прятался, стесняясь:
— Знаешь, хоть в Дельфах ты рисковал один, без меня, но мне довелось почтить тебя как героя. А это сближает, как на войне.
Он таки был благороднейшим человеком. Это спасло нас обоих.
Он поднялся на ноги и повернулся к нише в стене, в дальнем конце комнаты. В нише стоял бронзовый Аполлон. Спокойное, изучающее лицо; обе руки вытянуты; в одной смертоносный лук, в другой чаша с лекарством.
— Вот он, бог, которому ты был верен тогда, которому Платон служит всю жизнь, которому пропорция мила в людях и городах. Наверняка, это он тебя привел сюда в час нужды.
— Я его не подведу, — сказал я. — И тебя тоже. Пусть он будет свидетелем.
Хорошая получилась строка для ухода со сцены; но у нас были дела с обрядами, так что я пробыл там