сведений о постановке в книге не было; но диалог меня захватил и я стал читать всё подряд. А они там затеяли игру — каждый по очереди должен был сказать хвалебную речь о любви. Я настолько увлекся, что не замечал времени, пока не стемнело. Тогда я зажег лампу и вернулся к книге; и с места не двинулся, пока не дочитал.
В процессе чтения выясняешь, что первые речи задуманы лишь как иллюстрация самых нижних уровней любви; а чем дальше — тем выше. Но ведь то была мечта моего детства: благородная связь Аристогетона и Гармодия, Ахилла и Патрокла, Пилада и Ореста. Я вспомнил, как это было с моим первым возлюбленным, актером из Сиракуз. Он постоянно носил маску героя, но не для того чтобы меня обманывать, а уступая моему желанию, как я давно уже понял. Бедняга, ему наверно гораздо приятнее было бы иметь слушателя, кому можно было бы пожаловаться на свои беды: соперник не дал ему строки договорить или испортил его коронную сцену негодной жестикуляцией, гастроли обвалились где-то в дебрях Фессалии… Я вспоминал его доброту с благодарностью: он пощадил мои иллюзии; впрочем, мне всегда везло, как в основном и сейчас везет. Но я давно уже разуверился, что такая благородная связь существует на самом деле; а сейчас вдруг узнал, что существует, хоть и не для меня.
У Платона с Дионом это было; и я видел доказательство тому: двадцать лет прошло с тех пор, как был зажжен их факел, и весь жар уже выгорел из него, но он продолжал светить. Это было мне горько, хоть я и не рассчитывал на что-нибудь для себя; такова уж человеческая природа… Однако, поскольку слова и звучание их у меня в крови, я продолжал читать и не мог остановиться. Словно человек, услышавший лиру на горе, который просто не может не пойти к ней через все камни и колючки. Этот человек писал, как бог. Теперь, когда он умер, люди начинают говорить, будто мать зачала его от Аполлона… Нет, он был смертный. Я видел его, я знаю. Но легенду эту могу понять.
Ну а кроме всего прочего, это был великолепный театр. Просто руки чесались, поставить этот «Пир» на сцене. Алкивиад — бравурная роль, которую слушать просто наслаждение; Сократ попадал где-то между трагедией и комедией (современные авторы только-только начинают осваивать эту территорию), но персонаж меня захватил, поскольку прежде я его знал только по злой сатире в «Облаках» Аристофана… Если Сократ на самом деле был таким, как его подает Платон, то казнь его была гнусным убийством; руки Аристофана порядком запачканы… Это натолкнуло меня на мысль, что у Платона есть основания не любить драматургов, да и актеров тоже.
Возвращая книгу Аксиотее, я спросил ее, правда ли что он нас не любит. Всё это было задолго до нее, но она слышала школьные предания. Во время суда над Сократом Платон поднялся с защитной речью, что было чрезвычайно опасно в тот момент, учитывая настроения судей и правительства. Он успел только сказать «Господа, хотя я самый младший из всех, кто когда-либо стоял здесь перед вами…» Он собирался говорить от лица молодежи, которую, согласно обвинению, Сократ разлагал. Но все дикасты заорали «Сядь!», и он — не будучи профессионалом — просто не смог их заглушить, его не слышно было. Пожалуй, если он за всю свою жизнь так и не смог через это перешагнуть, тут удивляться нечему. Но, как я и сказал Аксиотее, это была громадная потеря для театра; у меня не было сомнений, что он мог бы сделать очень много.
Я встречался с ней часто. И потому что она мне просто нравилась, сама по себе, и потому что могла порассказать о Дионе. Не утратив надежды приобщить меня к философии, она познакомила меня со своими друзьями, среди которых был и Спевсипп, племянник Платона. Это был элегантный молодой человек, худощавый и жилистый, с лицом красивой обезьяны; который почти всегда выглядел так, словно почти не спал накануне; иногда с книгами, а иногда и нет. Но, несмотря на это, он ничего не пропускал. Аксиотея называла его одним из самых блестящих умов в их компании; и манеры у него были отменные; так что если речь заходила о театре, он обязательно спрашивал моё мнение, хотя и сам отлично знал все стоящие пьесы.
На другом конце был Ксенократ, тощий малый с кудлатой бородой, вечно грязными ногтями и абсолютно неподвижной физиономией. Когда он говорил, шевелились только губы; и меня часто подмывало сказать ему, что за десять драхм он мог бы купить себе маску и получше. Хладнокровно, словно меня там не было, он взялся объяснять компании, что пытаться привить философию актеру так же бессмысленно, как ловить сетями ветер, поскольку актер отдается всем страстям не для того, чтобы встать над болью или наслаждением, а для того чтобы изобразить их наихудшие проявления на радость невежественной толпе и ради ее аплодисментов. Это, мол, всё равно что проповедовать непорочность в борделе. Никто не стал делать ему замечаний по поводу этой грубости, потому что — по их правилам — любое утверждение сначала обсуждается, и лишь потом осуждается. Я это знал, и потому сдержался. Но в процессе обсуждения Спевсипп встал на мою сторону, добился всеобщей поддержки и одержал победу.
Они часто вспоминали Диона и без моей подсказки. Они верили (это от Сократа пошло), что у людей есть врожденная память о справедливости; и Дион был их излюбленным примером.
Его отец, Гиппарин, происходил из самых-самых аристократов в Сиракузах, и деньги швырял по- царски. Со скаковыми лошадьми, дворцами и пирами он был почти разорен, когда поддержал Дионисия на пути к власти, но эта поддержка окупилась сторицей. Должно быть, Дионисий не только ценил, но и просто любил его, потому что связал их семьи так тесно, как только позволял закон: сам женился на сестре Гиппарина, тетке Диона, а когда та родила дочку — обручил ее с Дионом, к которому относился почти как к сыну.
Однако Сицилия не Греция, что бы вам ни говорили тамошние греки. Дионисий — по сути царь, хоть и без трона, — позволил себе царский каприз и взял двух жен. Аристомаха, сестра Дионова отца, нужна была ради дружбы и поддержки внутри страны, а Дорис из Локри для внешней политики. Родня могла бы перегрызться, если бы Дионисий не был столь изобретателен. Любые разговоры о главенстве какой-либо из жен он пресек на корню, женившись на обеих в один и тот же день. И больше того, он вошел к обеим в ту же первую ночь; причем никому не было позволено увидеть, чью дверь он открыл раньше.
Первой родила сына Дорис из Локри; очевидно, Дионисий был не так уж этому рад, потому что через некоторое время казнил ее мать по обвинению в колдовстве. Время шло, Аристомаха всё никак не беременела, и Дионисий решил, что вторая теща приложила руку к ее бесплодию. (Я всегда говорил, что за проливами уже не Эллада.) Когда родился первенец Аристомахи, сын Дорис был уже довольно большим парнем.
А Дион тем временем рос как любимец всех богов. Дом Архонта стеснял его не больше, чем родительский; он был настолько богат, что никогда не приходилось спрашивать, что сколько стоит; в табели о рангах он считался царским племянником, если не выше; а выглядел так, будто сошел с какого-нибудь фриза, изваянного Фидием. За ним естественно гонялись, — и ради него самого и ради его богатства, — но и в этом городе, самом распущенном, он умел хранить свою честь. Но это оставило след на нем: не будучи тщеславным, он научился прятаться за отчужденность, как за щит; и его стали называть гордецом. В шестнадцать он с облегчением удрал из города на войну. Боги ничего для него не жалели: оказалось, что он еще и храбр. А вскоре, во время войны в Италии, он нашел время поучиться у пифагорейцев. В двадцать, когда сквозь его блистательную юность стала прорезаться не менее впечатляющая мужественность, он узнал, что у этих пифагорейцев гостит Платон. Он тут же ринулся через проливы, засвидетельствовать свое почтение.
К этому времени я уже успел прочитать несколько диалогов Платона, написанных еще до их первой встречи. Почти в каждом из них рано или поздно появляется выдающийся юноша, — Лисид, Алкивиад, Хармид, — атлет не только телом, но и духом; который игнорирует толпы своих воздыхателей и предпочитает просвещаться у Сократа; он задает очень правильные вопросы, скромные но проницательные, а потом удаляется, осиянный игрой умов, причем ясно, что скоро вернется… И вот мечта сбылась. Я представлял себе, что чувствовал Платон.
Очень скоро они оказались на Сицилии и пошли на Этну, кратеры смотреть. Безупречная форма дальней горы, белая словно пена, плывущая в эфире; подъем над садами, среди причудливых фигур из черной лавы; снега, омытые пламенем из глотки огнедышащего дракона; дымящиеся поковки, непостижимым образом падающие с неба на земную твердь… Ничто меньшее, наверно, не подходило бы тем стихиям, которые вырвались в их душах.
Тем временем Дион дал знать в Сиракузы; и Дионисий, любивший думать, будто его двор — Геликон муз, прислал Платону особое приглашение.
Юный Дион был в восторге, любовь и философия открыли ему глаза; он увидел, что не всё так