войне, ему предоставили в Городе все права. В любом случае, судьи будут голосовать за пьесу, а не против ее автора. А ты подумал, Нико, что если она победит — он наверняка захочет поставить ее и в Сиракузах, с тем же составом исполнителей?
— Плюнь! — говорю. — Скверная примета, к еще не рожденному теленку прицениваться.
Тут он проделал все ритуалы, какие только можно себе представить, для отвращения зла. Я боялся, он в такую лихорадку себя вгонит, что играть разучится. Бедный Анаксий, я его понимал. Он мечтал вернуть землю отца своего и обрести статус благородного.
Мне тоже не мешало бы заработать. Я уже собрал достаточно денег на черный день, чтобы не умереть с голоду, если этот «день» не протянется слишком долго; но их было маловато, чтобы добиваться и дожидаться хороших ролей. Однако, меня больше занимала мысль о возможном прорыве в Афинах; ну и о возможных последствиях. То, о чем Анаксий гадал, я знал наверняка: Дион сказал мне, что если пьеса победит в Афинах, она пойдет и в Сиракузах. А это означало, что я снова его увижу.
Если вы спросите, что это за любовь такая, так я и сам задавал себе тот же вопрос. Я с самого начала знал, что он недоступен, словно бог. Я был слишком стар для мальчишьей любви, когда перед мужчиной преклоняются; да и подражать ему, как мальчишка, я бы вовсе не хотел. Призвание мое, профессия моя были у меня в крови. Но было в душе моей какое-то что-то, которое знало, что он мне необходим.
В последний вечер в Дельфах я вышел погулять, один, чтобы разобраться в себе. Было уже поздно, улицы пусты, и статуи смотрели на меня; бронзовые сверкали белками своих агатовых глаз, а раскрашенные мраморные — неподвижным синим взглядом. Они словно спрашивали: «Чего ты хочешь, Нико? Ты хоть себе самому можешь это сказать?»
Я добрался до театра и поднимался по склону, рядом с ним. Кран, эта машина богов, торчал, словно палец, втыкаясь в небо, освещенное луной. Я поднялся выше и подошел к колеснице, отлитой в бронзе, — трофею победителей. Кони и высокий парень, державший вожжи, были неподвижны. Не так, как сделали бы сейчас, в скачке, с напряженными мускулами и развевающейся одеждой; они просто стояли в ожидании старта. Колесничий словно говорил: «Вот мы, я и кони мои. Мы тренировались, мы довели себя до совершенства, доступного нам, но мы всего лишь смертные. А теперь всё в руках богов.»
А я подумал: Ты на самом деле существовал, юный герой, или скульптор тебя создал из мечты своей? Ведь бывает и наоборот: художник задумывает совершенного атлета, а юноша его создает… Судя по этим рукам и ногам с широкой костью, ты настоящий. Так чью мечту ты воплотил в себе? Гомера? Пиндара? Платон сказал что поэты иллюзии создают. Да, но иногда эти иллюзии обретают плоть и возвращаются: «Здравствуй, отец!» Ну что ж, за эту иллюзию отцу краснеть не придется. Она заставляет думать.
И я подумал о Дионе. Он подхватил мечту Платона — и своей волей воплотил ее в себе, создал себя; отлично получилось. Но ведь и я мечтал, и многие другие. Как же иначе? Когда источники загажены, каждый думает о чистой воде. Только вспомнить, что видели Афины, да и вся Эллада, во времена наших отцов — и теперь. Сначала война; потом бессилие, тирания, революция; потом крушение тирании, и наконец-то могла бы начаться достойная жизнь… Но пыл в людях угас; они боролись с подлостью подлым оружием и это искалечило их души; для того чтобы строить достойную жизнь, надо знать, что это такое. А так — каждый раз перед достойной жизнью возникает то еще одна война, то еще одни выборы, которые надо выиграть; а тем временем люди, еще верящие в добро, спорят друг с другом, каково оно… И вот мы мечтаем. О чем? О человеке, которого боги пошлют, чтобы научил нас верить хоть во что-нибудь, хотя бы в него; а потом чтобы повел нас… Вот так. О царе мечтаем.
Я вспомнил о том восторге, какой испытал, когда он говорил о царской власти и о ее проблемах; о справедливости, милосердии и войне. Тогда мне показалось, это потому, что он учил меня, как надо играть царей и героев. Оказалось не то. Когда я играл этих богов и героев прежде, я создавал подобие того, чего мне самому хотелось; как моряки высвистывают ветер; это было заклинание. И кого я звал — тот и появлялся.
Разобравшись с сердцем своим, я успокоился. Оказалось вполне естественно любить его просто за то, что он есть; и ему не надо было ничего для меня делать — просто оставаться самим собой. А сверх того, я попросил бы у богов возможности иногда перекидываться с ним хоть парой слов, в доказательство того, что он еще жив и ходит по земле. А за это я сделаю для него всё, что только смогу, — всё, чего ему надо; хоть бы то был приз для пьесы его родственника.
Уходя, я поднял руку в салюте бронзовому колесничему. Он заслужил свою бронзу, надо и мне заслужить.
На другой день мы покинули Дельфы, чтобы продолжить гастроли. Ни один из спонсоров не предложил нам даже выпить на прощание. Театр они ни в грош не ставили; с тем же успехом они могли бы и флейтисток делегатам предложить, если бы те попросили. Впрочем, флейтистки тоже были; это я от фиванки Гиллис знаю. Однако расплатились с нами полностью, а это не всегда случается; так что пусть сами глотают свое вино, не жалко.
Я хорошо придумал сказать Анаксию, что Дион похвалил его работу; а то публика его не вызывала. Конечно же, Диону надо было бы самому это сделать, чтобы вдохновить Анаксия на полную отдачу; а теперь мне приходилось привирать. Анаксию просто не повезло: когда я был пьян в нашей уборной, он был трезв — и очень старался; а Дион расценил это как низкопоклонство. С некоторыми людьми он был совершенно беззащитен; но, чтобы не признаться в этом, он укрывался в своем ранге, как в высокой крепости, где они не могли его достать. Такая манера всю жизнь плодила ему врагов, и я думаю он это знал; но предпочитал не показывать свою слабость. Такой он был.
Вернувшись домой, мы оба снова подали заявку на включение в список ведущих актеров. Вскоре я узнал, что мое имя в список попало. Анаксий на этот раз не прошел, но ему предстояло играть несколько очень хороших ролей; и если пьеса победит — в будущем году его шансы будут гораздо лучше.
На гастролях — Дельфы, Коринф, Фивы, Мегалополис — мы очень прилично заработали, и я мог прекрасно дожить до зимы, когда начнутся репетиции к Ленеям. Так я и жил, в свое удовольствие. Угощал старых друзей, которые когда-то угощали меня, покупал пьесы для своей библиотеки, упражнялся в гимнасии, и всё такое. Чаще всего я ходил в тот гимнасий, что возле садов Академии, хотя это довольно далеко от дома моего; тихо надеялся, что Дион не сразу двинулся на Сицилию, а приехал погостить у Платона. Хотя его и не было видно, я от надежды своей не отказывался; зная, что он не любит, чтобы на него глазели на улицах.
Школа Платона располагалась неподалеку от гимнасия, за платановой рощей. Его ученики — выкупавшись, натершись маслом и переодевшись — уходили туда после тренировки; уходили с разговорами и смехом, но никогда ничего неприличного. Иногда какие-нибудь двое останавливались перед статуей Эроса в роще и приносили ему горсть цветов, собранных по дороге. Трогательно, очаровательно было, как они касались руками при этом. Пару раз, услышав смех, я подходил поближе, чтобы услышать шутку; но даже если и слышал — понять ничего не мог.
Большинство из них одевалось очень хорошо, некоторые даже роскошно, но без бахвальства. А одетые простенько — те носили свое платье с таким достоинством, что невозможно было сказать, что это: бедность или собственный выбор.
Вот среди этих простых я и приметил паренька, который часто бывал в садах, а в гимнасии никогда. У него был совершенно гладкий, мальчишечий подбородок; но строгий, слишком серьезный профиль не вязался с возрастом его. Однажды, встретив его на тропинке, я воспользовался случаем и спросил, не гостит ли у них Дион.
— Сейчас нет. — У него был красивый низкий голос, без обычной возрастной шершавости. — Ты промахнулся на месяц или два, он уехал с Платоном в Дельфы. А ты хотел его увидеть?
Я эту тему обошел, а вместо того задал несколько вопросов о школе. До сих пор парень казался застенчивым, но тут разговорился.
— Это вовсе не школа, как ты ее понимаешь. Мы тут встречаемся, чтобы работать вместе, и думать, обсуждать, экспериментировать; и младшие учатся у старших. Конечно, у Платона учатся все; но каждый имеет право не согласиться, если сможет обосновать свое мнение. Присоединяйся! Это изменит твою жизнь… Мою уже изменило.
Он явно принял меня за бездельника. Пока не станешь известен, ты можешь повесить маску на гвоздь и ходить куда угодно, свободен, как ветер; никто не знает тебя в лицо. Даже теперь мне этого не хватает иногда.