выглядел он так, словно всю жизнь прожил беспомощным, убогим неумехой. Быть может я и сумел бы его узнать, если б не борода; но, наверно, память мою его тощие ноги зацепили. Ну кто еще, кроме него, смог бы поверить, что через столько лет, достигнув своего положения нынешнего, я бы унизился до того, чтобы лишать его жалкого заработка?
«Ладно, — подумал я. — Больше я его никогда не увижу.» Так оно и вышло.
На следующий день Агнон не пришел в театр. Кто-то сказал, что он заперся дома и не открывает; чтобы заболел, не похоже; скорее всего гости у него, в постели. А вечером он подошел ко мне в винной лавке и сказал:
— Краска еще не высохла, но пошли; посмотришь.
Он поставил маску на стол, а перед ней лампу. Я молча вглядывался в нее; а глаза Аполлона Дальновидящего, полные непостижимой тайны, смотрели сквозь нас, в неведомую даль. Мы ему послужили. Он вернулся в свое горное логово, словно змея по весне, чтобы вновь обрести юность свою.
Молчание мое обеспокоило Агнона.
— Комната слишком мала, — сказал он. — Надо было в театре тебе показать.
Я, наконец, обрел дар речи:
— Это ты сделал или он сам?
— Я тебе скажу, что я сделал. Узнал, что сегодня был день оракулов, принес жертвы, взял маску с собой и пошел с ней вниз, в пещеру. — Вид у него был несколько смущенный. — Я хотел прочувствовать, понимаешь? Но ведь надо и спросить хоть что-нибудь; и я спросил, что именно должно выражать лицо бога; и пифия ответила — так ясно, что я сам услышал, мне толкование жреца и не понадобилось, — «Аполлон Пифийский». Так что вернулся я домой и взялся за работу.
— Аполлон Локхийский, — сказал я.
Прежде, когда краска стерлась почти до дерева, маска казалась просто лицом бога-Олимпийца, гармоничного и самодостаточного. Но вглядываясь в остатки линий рта, глаз и ноздрей, Агнон нашел утерянные хитрости и намеки. Я смотрел на маску, и у меня волосы дыбом вставали. Теперь это был Двуязыкий, чьи слова движутся к смыслу, как змея в тростниковых зарослях, извиваясь во все стороны. Как может взрослый объяснить всё, что знает, ребенку; а бог — человеку?
Потом я спросил Агнона, как выглядела пифия.
— Знаешь, как выветрелая скала. Беззубая, у нее под наркотиком слюни текли… Но я на нее, по сути, и не смотрел. В глубине пещеры, за треножником, расщелина уходит в темноту; а над ней Аполлон в семь пядей ростом, из золота отлит, а глаза из ляписа и агата. Он наверно древнее персидских войн; и такая таинственная улыбка у него… Я от него глаз не мог оторвать; но что она сказала, слышал.
Я послал за вином и попытался заплатить ему за потраченное время, но он отказался: сказал, не к добру было бы. Прежде чем пить, мы оба отплеснули перед маской вина из кубков своих.
Я спросил, почему он работает в новом стиле, раз его так трогают старые образцы.
— Верни меня назад в блистательный век Перикла, — ответил он, — и дай мне напиться из Леты, чтобы я забыл всё что знаю. Когда-то люди были достойны таких богов. Где они нынче? Они истекли кровью на полях сражений, под тучами мух; или погибли от голода в осаде, потому что слишком были хороши, чтобы соседей своих грабить… Или с песнями отплыли на Сицилию, чтобы сгинуть там на затонувших корабля, в малярийных болотах, или в каменоломнях, уже рабами… Кто выжил и добрался до дома, тех убили Тридцать Тиранов… Ну а кому удалось пережить всё это — те состарились в пыльных углах, под насмешки собственных внуков; потому что в те дни говорить о величии могли только мертвые. Они все ушли, их больше нет; остались только мы с тобой, и мы знаем, что с ними стало… Нико, а что ты станешь делать с этой маской, если наденешь ее?
— Хороший вопрос… Ну, по крайней мере отыграю в ней Эсхила, для которого и сделали ее. Быть может, она мне подскажет что-нибудь.
Лампа зачадила, и Агнон стал ее подправлять. Когда он подцеплял фитиль, на лице Локхия замелькали блики; и казалось, что темная сторона улыбается.
На генеральной репетиции спонсоры спросили Агнона, как я и предполагал, чего это ради он пытается подсунуть им перекрашенное старьё. Он сказал, что ничего не взял за эту работу, — они удивились и напомнили, что заказывали всё самое лучшее. А в этой маске ни изящества, ни шарма; она слишком сурова. Со спонсорами спорить себе дороже, потому я не спросил у них, зачем нужен шарм Аполлону, приходящему возвещать судьбу словами, будто выбитыми в бронзе. Вместо того сказал им, что бог сам выбрал эту маску; совершенно определенно, через пифию; потому что она похожа на Аполлона Пифийского больше любой другой. Тут они примолкли.
Когда эти придурки ушли, Гиллис, куртизанка фиванская, — уже не первой молодости, но еще знаменитая чтением стихов, — подошла расцеловать нас всех. Она видела репетицию и пообещала, что успех будет грандиозный. Микон, механик, подошел спросить, как мне понравился кран: плавно ли работает. Он любил свое дело и переживал за актеров:
— Мне надо, чтобы артист чувствовал себя надежно, иначе он раскрыться не сможет, — сказал он. — Здесь, в Дельфах, мы со старым тросом не работаем никогда. Мое правило — на человека два подъема, на колесницу всего один. В прошлый раз ставили «Медею», так что у тебя будет новый.
Я заверил его, что и у родной матери на руках не чувствовал себя в большей безопасности; и он полез обратно в свою деревянную башню, с бутылкой масла и горшком густой смазки.
Вечером пошел дождь, и настроение у нас подмокло; но рассвет был такой яркий, пронзительный, почти ни ветерка… Когда мы появились в театре, на верхних скамьях уже толпа собралась; а слуги спонсоров суетились с коврами и подушками вокруг почетных мест. Через щели между досками скены всё это смотрелось настоящим событием. Я разделся, нацепил на себя свою летательную сбрую, надел поверх нее белую с золотом тунику Аполлона, а костюмер просунул подвесное кольцо в специальную прореху.
На столе у меня стояла маска, в раскрытой шкатулке. Я купил для нее у масочника новый парик, белокурый. Волосы молодые, здоровые; сельские девушки продают такие, когда им приходится обрезаться ради траура. Парик сразу слился с лицом; я представлял себе, как эти волосы струятся с головы разгневанного бога под грохот стрел у него за спиной, когда шагает он яростно вниз по утесам, рушась ночною тьмой на Троянскую равнину. В «Мирмидонцах» Аполлон именно таков; прямо из Гомера.
Я поднял руку, прося его благосклонности, и надел маску. Пока костюмер укладывал волосы, снаружи зазвучали флейты и кифара, а Микон со своей башни просигналил: «Готов».
Анаксий целовал Антемиона на счастье, Крантор цеплял на себя доспехи Одиссея… Я помахал им на бегу и выскочил из уборной; на площадку за ее задней стеной, где мальчишка Микона уже ждал с крюком, прицепить меня к крану. Музыка стала громче, чтобы заглушить скрип машины; веревка у меня за спиной натянулась. Я схватил серебряный лук и повис в своей сбруе в позе полета.
И вот я взлетел из-за скены; стрела крана, с закрепленным на ней полотном, — небо в облаках, — поднялась и закрутилась на опоре… Морской шум в толпе затих; началась пьеса. Над Федриадами с криком кружил орел, покачиваясь в воздухе, как я. Стрела повернулась еще выше и в сторону, и музыка стихла: начинался мой монолог. И вот тут я услышал где-то совсем рядом что-то вроде щелчка и чуть-чуть опустился, толчком. В моем тросе лопнула прядь.
Сначала я подумал, что это просто захлест был на вороте. Микону я верил, трос совсем новый, и я решил больше об этом не думать. Но примерно через треть моего монолога то же самое повторилось. Никаких сомнения больше не было: я чувствовал, как рвался трос; а опустился на добрый дюйм.
Я слышал, что продолжаю свой монолог, но в голове стучало: «Трос порезан… Мидий… лететь, как с крыши трехэтажной… на камень…»