волосатым арестантским сукном изможденное тело, каждый из нас чувствовал также, что вот сзади идут Аришка и Васька, нескованные и особенные.

Аришка то и дело забегает наперед, семеня около каждой пары.

Она заглядывает каждому в глаза. И зубы ее широкие и белые поддразнивают, а глаза светлые, детские и жалеют и смеются и просят и тоскуют. И вся она живет перед нами какая-то горячая и желанная. У всех она допытывается: «Куда ты и за что, куда и за что?» — И все охотно по нескольку раз повторяют одно и то же, и не замечают. Сама Ариша толкует, что идет она по афиристическому делу, идет только в роты, потому что малолетняя, а купца Сальникова, у которого в любовницах жила, в Сибирь сослали… вместе деньги подделывали, вместе и старуху покончили злющую.

Вся фигурка Аришки чистенькая и опрятная. И кажется она маленькой болтливою птичкой, перелетающей в этой грезящей ночи, а жизнь ее — мгновение…

Васька напуганный и шершавый мальчонка, напротив того, как поставили, так и идет молча, задумчиво. Изорванные рыжие сапожонки шмыгают, а ученическая курточка с бляхою на ремне висит, будто приставленная. Васька все поддергивается.

Так прошли мы за город с полем и огородами, и едва-едва уж мигал нам вдогонку тюремный фонарь, ненавистный и злой, как цепной пес.

В городе открылся шум. И конвойные подтянулись хотя публики еще не было.

А идти стало тяжелее: камни задевали и резали ноги зажглись ссадины, и обувь давила.

Феня-Феня-Феня-я, Феня — ягода моя!

— раздирая гармонью и приплясывая, шла навстречу пьяная пара.

Женщина высоко обняла его шею и, навалясь всем телом, жмурилась и причитала, а он без картуза, красный, с слипающимися волосами на лбу, такой здоровый.

И с сохой и с бороной, И с кобылой вороной!

— долетел последний, почему-то грустный голос замирающей гармоньи.

И это счастье, брызнувшее в лицо пойманным бродягам, взорвало глухое неясное желание и заострило и распалило несчастье.

Арестанты угрюмо молчали.

Поравнялись с домами. В окнах было уже слишком много света, и заливалась, пилила скрипка.

Незанятые женщины толпою сбегали с лестницы и что-то кричали и махали руками.

Яркий красный фонарь жутко освещал их лица.

Пахнуло чем-то парным и гнойным.

И они, такие красивые и богатые, казались родными и самыми близкими.

— Сволочи! — пронесся нам вдогонку отчаянно хохочущий голос, — сволочи!

Прокатился экипаж — один и другой. Извозчики трусили. Прохожие по-разному проходили — и грустя, чуть подвигаясь, и убито, махая руками и раскачиваясь, и бешено, но каждый шаг их сливался с твоим и, пропадая, казалось, отрывал от твоего сердца кусочек.

С шипом, дразня, мелькнул голубенький огонек битком набитого трамвая.

Фонари зажигали.

Из лавки выскочил мальчишка, сунул конвойному связку черствых баранок и шмыгнул обратно. В окне бородатый старик осенил себя большим крестом и строго пожевал губами. Старушонка-нищенка трясущейся рукою сунула мне в руку копейку, перекрестилась и горько заковыляла: сыночка вспомнила!

Улица, вырастая в волю, в жизнь, какою и мы когда-то жить хотели и жили изо дня в день, тянула всю душу.

«Не все ли равно? — думалось. — Да, не все равно!» — будто шептал кто-то с мостовых, и кричал из каждого камня высоких, согретых огнями зданий и мучил скованную руку.

И воля и нищета подымались перед глазами и сновали разгульные дни.

Наконец, мы добрались до вокзала. Вокзал белый, холодный и суетный. Новенькие блестящие паровозы, огромные закопченные трубы.

Отделенные конвоем от публики, мы расселись на самом краю платформы.

Аришка грызет сахар, и рожица ее осклабляется.

И отрезанные, другие, чужие тем, расхаживающим где-то тут рядом, мы, как свободные, как в своих углах, благодушно распивали чай стакан за стаканом.

— Васька, а Васька, как же это тебя угораздило? — лукаво подмигивая, обращается к мальчонке весь заостренный и насторожившийся беглый с Соколина.

— В Америку! — робко отвечает Васька.

Все арестанты хорошо знают, как и что с Васькой, рассказывал Васька про Америку тысячу раз, но все же прислушиваются. И непонятным остается, как это Васька идет с ними, живет с ними, ест с ними.

— Ах ты, постреленок, в Америку! Ишь куда хватил, шельмец! — поощряют Ваську.

— До Ельца добежал, — начинает Васька, — а там поймали и говорят: «Ты кто такой?» А я говорю: «Из приюта». А они говорят: «Как попал?» А я говорю: «В Америку». Потом… — тут Васька отломил кусок булки и, напихав полон рот, продолжал: — потом в остроге я говорю надзирателю: «Есть, дяденька, хочется!» А он: «Подождешь!» — говорит. А кандальники булку дали, чаем напоили, один, лысый, говорит: «Хочешь, я тебе яйцо испеку!..» «Я еще булку возьму!» — и снова тянется маленькая, грязная ручонка, и Васька сопит и уписывает.

— Да как же ты убёг-то?

— В Америку.

— И не забижал никто?

— Нет! — протягивает Васька и задумывается: «В Америку, — говорит начальник, — в Америку бежишь, сукин сын!..». «Я еще булку возьму!»

И смуглое личико Васьки сияет теплющимся светом, и истерзанное перепуганное его сердечко прыгает в надорванной грудке.

Вдруг с резким свистом и шумом, шипя и киша горячими стальными лапами, подлетел поезд и заколебался, перегибая длинный, пышный хвост,

И сразу что-то отсеклось, и крик смешался с равнодушием, и жгучая тоска приползла и лизнула сердце ледяным жалом, и что-то тянущееся, глухое и безысходное заглянуло прямо в глаза своим красным беспощадным глазом.

— По местам! — закричал конвойный.

5 В больнице

Я лежу в больничной камере. Камера Куб. сод. воз д. 7 с. 11 ар.

Лампа горит.

Какая огромная и уродливая моя тень!

За тюрьмою на реке пароход пропел.

Пищит вентиляция, тикают часы в коридоре.

По двери крадутся тени…

Лампа туманится. Кто-то будто наклонился надо мною, пихает в нос вату и хрипит…

На потолке сгущается черное пятно.

Упадет пятно, и я сольюсь с ним.

— Кто там, кто стучится?

Вы читаете Том 3. Оказион
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату