согласиться на алименты для Роуз. Лицемерия здесь не было. Каждый полученный по чеку цент мать тратила на Роуз. Все деньги, которые оставались в конце месяца, шли в копилку на колледж для Роуз. Мать лишь немного нарушала принципы и порой брала немного денег из средств Роуз, чтобы заплатить часть квартплаты. При этом она объясняла себе, что без воды и электричества не вырастишь здорового ребенка, но всегда старалась изо всех сил возместить разницу из своего заработка, чтобы вернуть то, что взяла.
Одно из ранних воспоминаний Роуз, возможно самое раннее, хотя она не могла быть уверена в этом, было о том, как она ехала за спиной матери на ее «швинне», распростерши руки в стороны, словно самолет крылья, когда велосипед катил в город вверх-вниз по крутым ухабистым улицам. Роуз проводила дни в кооперативных огородах, и в пикетах, и на демонстрациях, ходила от двери к двери с петициями, просиживала в офисах независимых кандидатов на должности местных органов власти, глядела, как ее мать держит за руки молодых женщин в Фонде планирования семьи, а потом засыпала на том же месте на велосипеде, на котором мать вечером ехала назад в холмы, если никто из единомышленников не смог сунуть его в багажник своего «вольво» и довезти их до дома.
Отец Роуз был адвокатом. Он выступал за перемены в обществе, но не до такой степени, чтобы соглашаться на работу совершенно без гонорара. Сначала он был младшим партнером, потом полным, работая в фирме, специализировавшейся на природоохранном законодательстве, и брал гораздо больше дел на безвозмездной основе, чем предусматривала квота. Одно из первых воспоминаний о днях, проведенных с отцом, — как она стоит не пристегнутая ремнем на пассажирском сиденье, высунув лицо над ветровым стеклом его родстера «Порше-911» 1973 года, они едут по дороге через мост Золотые Ворота из его дома в округе Марин в городской офис. Она вспоминала те утра, которые проводила в прогрессивных яслях, дни, когда отец тащил ее за собой осматривать участок заболоченных земель, где совершались злоупотребления, когда она сидела на полу его кабинета в маленьком загоне из юридических книг, когда ее передавали одной из женщин, с которыми он довольно долго и моногамно встречался, прежде чем мягко указывал им на выход из его жизни, женщин, которые почти все до единой водили ее в музей «Эксплораториум», потом засовывали в «порше», и засыпавшую везли домой к ужину с макаронами и колыбельной в виде пинкфлойдовской «Жаль, что тебя здесь нет».
Паркер Хаас стал для нее неожиданностью. По правде говоря, он был, скорее, тектоническим сдвигом относительно всего, что она думала, чего хотела и ждала от жизни. А хотела она и ждала ничем не стесненной свободы. Длинная вереница возлюбленных поразительно красивой внешности, но эмоционально совсем несложных. Мужчин и женщин, которые, как она сама откровенно признавала, довольно сильно походили в этом смысле на ее отца. Независимо от того, решит она закончить свое образование в области изобразительного искусства или нет, она собиралась и дальше в жизни заниматься манипуляциями с цифровым видео, к которым чувствовала склонность и которые она, совершенно серьезно и без претензий, назвала «культурно обусловленными ироническими метатациями». Роуз хотела детей или ребенка, но брак не укладывался у нее в голове. Она была не против мысли совместно воспитывать ребенка, но только если этот человек будет так же уважать время, которое она проводит с ребенком, как уважали ее родители.
Когда она училась на втором курсе в Беркли, ее отец умер от сердечного приступа в возрасте сорока шести лет, и она поняла, что хочет быть ближе к матери, которая, как выяснилось, была тайно и безнадежно убита горем с того самого дня, когда муж сел рядом с ней на их кровати через три недели после своего двадцатидевятилетия и сказал, что, кажется, их корням стало тесно и ему нужна новая почва. Ее горе открылось Роуз дома после поминок, после того, как они высыпали его прах в заливе, когда мать рухнула посреди кухни на пол и завыла. Она рыдала три дня с перерывами. Роуз даже не подозревала, как глубоко мать любила отца. Роуз изливала свою любовь свободно и самозабвенно. Она любила родителей, еще живых дедушку и бабушку, двух теть, трех дядь и пятерых двоюродных братьев и сестер, она любила многих друзей, любила возлюбленных. Но всех она любила легко. Как если бы поток ее любви был широким, но довольно мелким. А то, что она увидела у матери в те три дня и что нередко повторялось до самой ее смерти, казалось ей чужим и жутким. Оба ее родителя приберегали свою страстность для случаев общественной несправедливости, идиотизма власти, чудес природы и отдельных произведений искусства. Роуз знала, что столь интенсивное чувство по отношению к другому человеку накладывает узы. Узы, противоположные свободе, которую она считала своей естественной стихией. Это потрясло ее. И все-таки довольно часто, обычно через день-два после того, как она бросала какого-нибудь особенно привлекательного возлюбленного, она ловила себя на том, что представляет это проявление горя, ставя себя на место матери. Эти фантазии всегда были не очень подробными, дело происходило не на кухне матери, а в какой-то нигдешней пустоте, Роуз никогда не конкретизировала ни того, что случилось с ее утраченной любовью, ни личность этого человека. Она в буквальном смысле слова не представляла себе, ради кого могла бы так страдать. Если она заставляла себя глубже уходить в эту фантазию, создать туманный идеал, этот человек ни в малейшей степени не походил на Парка.
Она не помнила имя парня, с которым вместе пошла на ту игру. Она не помнили, зачем вообще согласилась пойти туда. Ежегодный матч между Беркли и Стэнфордом был и местным праздником, и вызовом противнику, но ее интерес к спорту угасал в тот момент, когда она уходила с футбольного поля, где время от времени, нерегулярно участвовала в играх в манере агрессивной обороны с подкатами. Она помнила красивое до нелепости лицо парня. Она была неравнодушна ко всему красивому, и только его лицо заставило ее закрыть глаза на то, что он явно был дурак. По мере того, как тащился день и тащилась игра, его дурацкая натура всплыла на поверхность на волнах пива, которое он глушил без остановки. Роуз и сама не была трезвенницей, но тем не менее терпеть не могла тех, кто не знал меры. Она потеряла интерес к игре, лицо спутника быстро начало казаться ей все менее привлекательным, она стала разглядывать толпу и, бесцельно бродя глазами, заметила, что один молодой человек на трибуне Стэнфорда в нескольких рядах от нее как будто отворачивался от нее каждый раз, когда на него падал ее взгляд.
Первое, что пришло ей в голову о Парке: «Не отсюда». Не отсюда не только в смысле стадиона, не только в смысле, что он был в красной толстовке в этой красной кляксе болельщиков посреди бело-золотой толпы, не отсюда не только в том, как он хлопнул ладонью по ладони соседа-студента, когда «Кардиналы» повалили на землю берклийского квотербека, он был как будто чужим в своей собственной коже. Под своими волосами, за своими глазами, на своих ногах он был не отсюда во всех своих физических параметрах. Она не понимала, как люди могут смотреть на игру, когда тут рядом такое уникальное зрелище: человек, напрочь лишенный непринужденности. Он испытывал глубочайшее неудобство. Она знала, что он наверняка неправильно истолкует ее взгляд, но не могла не таращиться на него каждый раз, когда он отворачивался от нее. Она жалела, что у нее при себе нет камеры. Почему же она не взяла камеру? Надо бы непременно заснять его, получить видеодоказательство его фантастической неловкости. Кто-то начал волну на трибунах, и она прокатилась над ними. Роуз смотрела, как он не пожелал поднять руки в воздух, но чуть пожал плечами и хлопнул в ладоши. Позднее в путанице тел, которые выплескивались с мемориального стадиона на Юниверсити-Драйв, она видела его впереди, как тащится позади хвоста таких же стэнфордских болельщиков. Чуть-чуть усилий, и она направила своего пьяного спутника следом за Парком на вечеринку в доме бывшего выпускника из «Кардиналов», которого жизнь занесла на Дюрант-авеню.
Вскоре Парк заметил ее. Но он не подходил к ней, пока ее спутник, разглядев, что она затащила его в логово врага, не начал выкидывать фортеля и скандалить со всеми в комнате. Хозяин попросил его уйти, он щелкнул пальцами в сторону Роуз, та выставила ему средний палец, и тогда он обозвал ее дрянью и вышел из дома. Она увидела Парка, он стоял рядом и изо всех сил делал вид, что никак не участвует в сцене, привлекшей всеобщее внимание. И она знала, что он еле удержался, чтобы не врезать этому придурку.
Очевидно, он был трудный человек. Неловкий, категоричный, упрямый, настороженный, неудобно ревностный, возможно вспыльчивый, задумчивый, эмоционально скованный. В нем было что-то от охотника. Из этого списка качеств каждое могло дисквалифицировать его как потенциального возлюбленного, а два в сочетании дисквалифицировали его на сто процентов. Не то чтоб она в принципе собиралась с ним переспать, но, если она хочет как-то вставить впечатление от этого человека в свое творчество, ей нужно было по крайней мере с ним заговорить.
Дурак ушел, нарушенное спокойствие восстановилось, кто-то сказал, что ей лучше остаться, пока не будет ясно, что этот дурак не затаился снаружи, или хотя бы не уходить без компании. Одна женщина предложила позвонить в службу охраны кампуса, но Роуз покачала головой, сказала, что еще побудет, подошла к Парку и протянула руку: «Я Роуз. Я таращилась на тебя как ненормальная на стадионе». Он взял ее руку. «Паркер Хаас. Да, я заметил. Меня это нервировало. Я ухожу. Хотите со мной?»