Затем сразу же изменила голос и шепнула умильно:
— Так как же насчет концерта, Мэт? Участвует семейство Мак-Кельви; они такие замечательные артисты! Мне до смерти хочется немного развлечься! Мы с тобой отлично можем улизнуть на этот концерт. Нам всегда так весело вдвоем, а на концерте будет еще веселее. Сведи меня туда, Мэт, хорошо?
Чувствуя, как ее дыхание тепло и интимно овевает ему щеку, Мэт пробормотал странным, не своим голосом:
— Ладно, Нэнси! Сведу! Сделаю все, что ты захочешь, только слово скажи.
Он был вознагражден улыбкой. Нэнси легко спрыгнула со стола и чуть-чуть коснулась его щеки кончиками пальцев.
— Значит, решено! — крикнула она весело. — Как мы чудесно повеселимся! Предоставь все мне — билеты и все остальное. Мы условимся встретиться в ратуше, но обратно ты меня проводишь. Идти так далеко и темно, — добавила она лукаво. — Я боюсь одна возвращаться домой. Мне может понадобиться твоя защита.
Затем вдруг снова посмотрела на часы и воскликнула:
— Боже, как поздно! Я едва успею поджарить колбасу! Удирай скорее, Мэт, если не хочешь налететь на своего папашу. Иди и возвращайся, когда путь будет свободен и здесь никого не будет. Тогда мы отлично закусим вдвоем — ты и я!
Она подогрела его последним взглядом, и Мэт, не сказав ни слова, вышел из кухни. Кипевшая в нем борьба чувств мешала ему говорить, связывала движения и делала походку неуклюжей.
Когда он ушел, Нэнси принялась готовить обед, но, несмотря на то, что она запоздала, без всякой спешки, с самым безмятежным, даже нарочито небрежным спокойствием. Бросила на сковороду целый фунт колбасы и поставила ее жариться на плиту, потом разостлала на столе грязную скатерть, с грохотом поставила несколько тарелок на обычные места и так же небрежно швырнула ножи и вилки.
Неряшливость ее домашней работы составляла поразительный контраст с опрятностью и щеголеватостью ее наряда. Об этой неряшливости свидетельствовал и общий вид кухни. Пыль, лежавшая густым слоем на полках, неподметенный пол, заржавевшая грязная решетка, невычищенный камин, общая атмосфера запущенности, царившая здесь, — все становилось понятно, если понаблюдать в эти минуты за действиями Нэнси. Весь внутренний вид дома сильно изменился к худшему по сравнению с тем временем, когда маму несправедливо обвиняли в неопрятности, хотя ее никем не оцененными усилиями в доме поддерживалась безукоризненная чистота. А теперь колбаса, протестуя против невнимания к ней, плевалась жиром на стену у плиты и, казалось, приводила всю комнату в состояние печального упадка.
Внезапно, заглушая шипение жира, в кухню, полную чада, донесся из передней стук отпертой и вновь захлопнутой двери, потом тяжелые медленные шаги. Нэнси узнала шаги Броуди, но, несмотря на то, что обед не был готов, она ничуть не смутилась и продолжала с тем же безмятежным спокойствием наблюдать за сковородой. Она не побежала сломя голову подавать вкусный бульон или чашку горячего кофе, налитую обязательно до краев, или чайник из британского металла! Когда она услышала из посудной, что, Броуди вошел в кухню и молча сел за стол, она с минуту подождала, потом весело окликнула его:
— Вы сегодня слишком рано, Броуди. У меня еще не совсем готово.
Так как он ничего не ответил, она продолжала выкрикивать, обращаясь к нему — к нему, который никогда ни на секунду не нарушал раз навсегда установленного порядка:
— Вы так неаккуратны последние дни, что я никогда не знаю, когда вас ожидать, — или в этом доме все часы неверны? Как бы то ни было, вы потерпите, я скоро кончу.
Он «терпел», безмолвно ожидая.
За то короткое время, что прошло со дня его поступления на службу к Лэтта, в нем замечалась перемена, еще более разительная и глубокая, чем в комнате вокруг него, и перемена иного характера.
Он сидел, устремив глаза на тарелку, стоявшую перед ним, настолько похудевший, что платье висело на нем мешком, словно с чужого плеча. Его прямая, гордая и всегда воинственная осанка сменилась довольно заметной сутулостью. Лицо из сурового стало мрачным, в глазах, прежде пронзительных, было что-то неподвижное, рассеянное, и белки испещрены красными жилками. Такие же жилки тонкой сеткой покрывали щеки. Губы его были сухи и сжаты, виски и щеки впали, а морщина на лбу отпечаталась так резко, как глубоко выжженное клеймо. Казалось, четкие контуры его фигуры как-то расплылись, каменные черты лица да и весь крепкий массив этого человека подточены, разъедены какой-то неизвестной кислотой, растворенной в его крови.
Когда вошла Нэнси, неся блюдо с колбасой, он быстро поднял глаза, притягиваемый, как магнитом, ее взглядом, но когда она поставила перед ним блюдо, посмотрел на нее и спросил надтреснутым голосом, похожим на звук испорченного инструмента:
— Разве ты сегодня не варила для меня суп, Нэнси?
— Нет, — отрезала она. — Не варила.
— А сегодня хорошо бы съесть капельку горячего бульону, — сказал он с легким неудовольствием. — Я порядком продрог. Но раз бульона нет, значит нет. А где картофель?
— Некогда мне было сегодня возиться с картофелем. Я и так с ног сбилась. Вы не можете требовать, чтобы я каждый день все успевала и портила руки в холодной грязной воде, чистя картошку. Я к этому не привыкла. Вы довольствовались обедом попроще этого, когда заходили ко мне в «Герб Уинтонов», а с тех пор дела ваши не поправились. Ешьте, что подают, и будьте довольны!
Зрачки его расширились, губы сложились уже для сердитого ответа, но он с трудом сдержался, положил себе на тарелку колбасы и, взяв кусок хлеба, принялся за еду.
Нэнси постояла подле него, упершись руками в бедра, нагло рисуясь, в полном сознании своей власти над ним. Когда вошла бабушка, она круто повернулась и вышла в посудную.
Старуха подошла к столу и, сев, пробормотала себе под нос:
— Гм! Опять то же самое!
Но в ответ на это едва слышное замечание Броуди вдруг сразу окрысился на нее по-старому:
— А чем плоха колбаса? Если тебе не нравится простое хорошее мясо, можешь отправляться в богадельню, а если нравится, так заткни свою старую глотку!
Эти слова, а еще больше — взгляд, которым они сопровождались, сразу заставили старуху съежиться, и она трясущимися руками начала без особой жадности накладывать себе на тарелку колбасу, так неосторожно ею раскритикованную. Ее дряхлеющий, отуманенный мозг, не способный понять все значение совершившихся вокруг нее перемен, понимал только то, что теперь ей было нехорошо, что ей давали меньше еды и еда была невкусная. С отвращением жуя слабыми челюстями, она осмеливалась выражать свое недовольство только быстрыми взглядами на дверь, за которой скрывалась Нэнси.
Некоторое время оба молча ели, потом Броуди вдруг перестал равнодушно жевать, поднял голову при звуке чьих-то легких шагов и, устремив глаза на дверь в переднюю, настороженно ожидал входа Несси. Она вошла тотчас, и Броуди опять машинально принялся жевать, но глаза его повсюду следовали за нею.
Несси, ухватив под подбородком узкую резинку, сняла свою простенькую соломенную шляпку, бросила ее на диван, потом сняла синюю жакетку и положила ее рядом с шляпой, поправила светлые, как лен, косы и, наконец, села рядом с отцом. Она устало откинулась на спинку стула и оглядела стол с детски-капризным выражением, ничего не говоря, но чувствуя, что вид застывшего на тарелках жира отбил у нее и без того плохой аппетит.
Она бы с удовольствием съела кусочек жаркого или даже баранью котлетку, но сейчас ее уже тошнило при одной мысли о еде. Несси было пятнадцать лет — возраст, когда тело формируется и требует особенного внимания к себе, нуждается в более изысканной диете. Не зная всего этого, Несси, однако, инстинктивно чувствовала, что теперь, когда у нее бывают головокружения и те серьезные недомогания, о которых не принято упоминать, несправедливо предлагать ей такую еду, какую она видела сейчас на столе. Она сидела, не дотрагиваясь ни до чего, и отец, наблюдавший за ней все время с тех пор, как она вошла, сказал, не меняя выражения лица, но стараясь придать голосу убедительность:
— Да ешь же, дочка, нечего сидеть и ждать, пока обед остынет! Такая большая девочка, как ты, должна иметь волчий аппетит и набрасываться на еду, как будто готова съесть целый дом!
Его слова вывели Несси из задумчивости, и она сразу послушно принялась за еду, пробормотав в виде извинения:
— У меня голова болит, папа. Вот тут, над самой бровью, как будто стянута ремнем, — и она