Лотерейщик бросал незнайке на лошади обрывки устарелых новостей, вроде как лозунги, и захохотал, видя, что всадник все еще не понимает:

— Ты чего, с луны свалился? Мир, парень, мир! Они всех разбили. Это — мир с Японией. Они победили!

ГЛАВА 27

Болезнь Китахары

Волчья пора. В Мооре эти послеполуночные часы называли волчьей порой... Надо же, теперь — и вспомнить Моор.

Лили не было. Она спала где-то там, в этих домах. Лежала в темноте, за каким-то из этих окон. Одна. Или в объятиях незнакомца. Он не знает.

И отца не было. Отец лежал как бы похороненный под армейскими одеялами в начале длинного ряда стальных коек, в одном из бараков Большого лазарета. Это он знает. Сам видел. Сам оставил старика в огромной пустой палате. Под этими одеялами.

А мул? Лошадь? Лили и лошадь забрала с собой. Где она, эта лошадь, которая несла его через Каменное Море на равнину и согревала своим большим телом? В конюшне? В сарае? Есть ли в Бранде вообще конюшни, при таком-то количестве машин?

Уже далеко за полночь, среди праздника, в суматошной толпе, которая толкала его, и увлекала за собой, и успокоилась лишь к утру, Беринг сообразил, что остался в одиночестве. Он куда-то плыл в толчее, допивал из кем-то забытых стаканов шнапс и холодный пунш, доедал, опережая бродячих собак, мясо с картонных тарелок, сидел среди пьяных на откидном стуле у импровизированной эстрады, ненадолго заснул сидя, резко проснулся, и опять плыл в людском потоке, и все время норовил держаться поближе к джипам, грузовикам и лимузинам, припаркованным прямо на улице, без охраны: машины, машины у каждого дома. Да, он был на равнине. Добрался-таки. Был в Бранде, поздней ночью, в окружении людей, голосов, света, музыки. Но — один.

Как называется то, что он чувствовал теперь, наконец достигнув цели? Тоска? В таком случае он тосковал теперь по черному берегу озера. По тишине в ночной вилле «Флора» и по горячим телам собак, которые так часто жались к нему в волчью пору. Амбрас, поди, сидит сейчас на веранде в своем плетеном кресле? Здесь ночь дышала мягким летним теплом. А там, наверху?

Порой праздник выплевывал его. Тогда он, как попрошайка, съежившись сидел возле фабричной проходной, старался расшифровать автобусное расписание в стеклянном убежище остановки, забредал из тупиков на задворки, с любопытством копался в мусорных баках, пока не распахивалось какое-нибудь окно и опасливый голос не гнал его прочь, на улицу, в сияние искусственного света.

У подъезда кинодворца , из вентиляционных шахт которого доносилась музыка и драматические голоса, он споткнулся от усталости, упал и, блаженно растянувшись на истоптанном газоне, подумал, что надо бы все же вернуться в Большой лазарет и воспользоваться любезностью вахтера, предложившего ему там ночлег.

Любой топчан в четвертом блоке. Любой. В четвертом блоке. Седьмой барак, четвертый блок. Он пока что пустует.

Вахтер, бывший горняк из Ляйса, передал пропуска в стеклянное окошко, похлопал Беринга по плечу и словоохотливо рассказал, как много лет назад удрал из Ляйса и устроился при Армии, а потом стал расспрашивать Беринга о Мооре и о каком-то рыбаке, которого тот не знал, и говорил не закрывая рта, сыпал вопросами и вскользь обронил, что четвертый блок предназначен для эвакуированных из Моора, ага, там-то моорских и разместят, когда Армия развернет в приозерье учебный полигон. Сержант — он сидел у письменного стола за стеклянной перегородкой проходной и поздоровался с Лили как с давней знакомой — поставил на их пропуска печать и в конце концов прицыкнул на говоруна, пролаяв приказ, который Беринг понял как заткни пасть .

Четвертый блок . Нет, в эти пустые бараки его не загонит даже самая неимоверная усталость. Он что, бродяга, который поневоле выпрашивает у Армии одеяло да тарелку супа? Остатки водки из картонных стаканчиков согревали его. И пунш согревал. Он — телохранитель Собачьего Короля. Он — охранник человека, который наводит ужас на весь Моор; нет, он — причина этого ужаса.

— Не бойтесь. — Заплетающимся языком он изрек эту фразу из кузнечихиной Библии и нащупал спрятанный под курткой пистолет. Не бойтесь. Нет, до утра он в Большой лазарет точно не вернется. Четвертый блок. Он все ж таки на равнине. В сердце всей роскоши. Чего он забыл в каком-то лазарете? В казарме. Лучше уж спать на сырой траве, пропитанной разлитым пивом и вином, слушать голоса из черных шахт вентиляции и чувствовать, как тебя обнюхивают чужие собаки.

Он закрыл глаза, но тотчас же опять открыл, потому что стоило опустить веки — и весь исчезнувший из виду мир закружился вокруг него. Он был пьян. Тьма вертелась таким бешеным вихрем, что ему стало плохо.

— Смирно! — передразнил он голос, слышанный где-то во дворах Большого лазарета, быстро открыл глаза и усиленно сосредоточился на собственном языке, чтобы он не заплетался; губы от этого стали совсем узкими, не рот, а клюв. — Внимание! Глаза-а о-от-крыть!

Он хихикнул. Лежал на влажной земле и от изнеможения даже заснуть не мог. Но когда коловращение мира и дурнота отступили, внезапно опять, как судорога, навалилась ярость, которая завладела им тогда, у проходной лазарета, и снова погнала в ночь.

Четвертый блок! Может, в этом блоке стоят красивые равнинные гостиницы, о которых мечтали моорские, раскапывая руины «Бельвю» в поисках глазурованных изразцов и других еще пригодных стройматериалов? В этом полном огней городе Беринг ежеминутно натыкался на новшества, о которых эти болваны в Мооре и Хааге понятия не имели. Лили! Лили, конечно. Она все знала. Сдала двух полуслепых придурков в Большой лазарет и отбыла в какой-то из этих многоэтажных домов, сияющих будто маяки, — и ведь каждый из них проливал в ночь куда больше света, чем весь Моор.

Лили. Может, она ночевала в четвертом блоке? Как быстро она исчезла из проходной. Завтра утром вернусь. Лили. Она все это знала. Всегда знала, что эта дерьмовая болтовня об искуплении, осознании и памяти — огромная ложь. Никогда не забудем. На наших полях произрастает грядущее. Все ложь.

Автомобили, рельсы, взлетные полосы! Линии высокого напряжения, универсальные магазины! Мусорные баки, полные деликатесов, целые котлы пунша — и столько мяса, что на нем уличные кабыздохи и те отжирались; это было искупление , это была кара, которую великий мироносец назначил равнине? Это была кара? Да? Дерьмо чертово.

Что же, на равнине не было барачных лагерей? Не было известковых карьеров, забитых трупами? А Бранд, и Халль, и Большая Вена, и всякие другие так называемые зоны восстановления на карте в моорском секретариате не посылали солдат на войну против Стелламура и его союзников? Может, поголовно вся армия стелламуровских врагов состояла только из обитателей десятка продуваемых ветром деревушек в глуши высокогорья, может, только в тамошней глухомани и верили в окончательную победу , верили до тех пор, пока эта армия не была втоптана в землю?

И тогда, наверно, вполне справедливо, что Моор и приозерье все еще искупают свою вину , теперь, через два с половиной десятилетия после войны, все еще искупают вину, меж тем как на равнине устраивают фейерверки и в каждом переулке стоят вереницы лимузинов?

Всё для памятников, всё для поминальных домов и мемориальных досок! — ведь именно так твердили, когда отправляли из моорской каменоломни на равнину исполинские глыбы гранита, в те времена, когда этот гранит еще был безупречно плотным, а не хрупким и пронизанным трещиноватыми жилами. Всё для мира. Всё для великого дела памяти... Дерьмо.

Где же эти мемориальные доски? Памятники? Надписи? Здесь полно кичливых фасадов, на веки вечные одетых до блеска отполированным гранитом, но это уж никак не Храмы памяти , которые превозносил в праздничных речах моорский секретарь, — и там внутри не было ни горящих свечей, ни факелов, ни каменных глыб с выбитыми на них именами, ни мемориальных досок с изречениями мироносца, как в поминальных домах приозерья, там было... черт его знает, что было в этих дворцах — сейфы, товарные склады, казино, армейские бордели и прочая, и прочая.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату