вокруг только тусклая серость. Стаей перепуганных птиц несутся впереди этого потопа обломки дерева и камня. Комья льда, глыбы мерзлой земли, булыжники — все, что секундой раньше казалось холодным, и несокрушимым, теперь невесомыми, свободными от власти тяготения пушинками скачет, и кружится вихрем, и разлетается в пространстве.
Никто и ничто не может противостоять этой буре. Ураган подхватывает главного молельщика, и знаменосцев, и каждого, кто вылез из затишья ложбины, — подбрасывает их вверх, одного как бы неуверенно, другого резко, со всей силы, но после швыряет всех в колючий, льдистый снег, а следом кидает переломанные древки, порванные флаги.
Странное дело, среди этого бешеного рыка Беринг отчетливо слышит характерный — ни с чем не спутаешь! — шипящий треск: рвется ткань транспарантов. Ударная волна — или упавший человек? — перевернула Телохранителя на спину, отодрала руки от лица. С открытыми глазами он лежит среди урагана и видит, что дыра в его мире всего лишь смехотворный лоскуток большой тьмы, всего лишь одно из несчетных слепых пятен, роящихся вокруг и соединяющихся в огромную бездну, огромный мрак, из которого в следующую же секунду непременно прорвется зимнее солнце.
ГЛАВА 21
Открытые глаза
Явление Богородицы и Пресвятой Девы грянуло как разрыв авиабомбы, а шум крыл небесного воинства, низошедшего на землю следом за нею, был почти неотличим от грохота артиллерийской канонады... У кузнечихи звон стоял в ушах, она сидела в своем темном подполе и под гром давно желанного чуда невольно вспоминала о шуме сражения. Возвращение Девы Марии звучало как ночная моорская бомбежка.
Хвалебных гимнов на сей раз не слыхать. И гуслей не слыхать, и трубного гласа. Только грохот, будто само небо раскололось. И все же кузнечиха не сомневалась: Mater dolorosa [2] наконец вняла ее молитвам. Звезда Морей, Царица Небесная воротилась. Но пришла Она теперь не средь звуков музыки сфер, а в шуме мирском, ибо Моор, и Хааг, и все приозерье должны услышать то, что Она возгласила самой преданной своей служительнице.
От великого света, осиявшего это послание, от хвостатых звезд и лучистых венцов кузнечиха узрела лишь слабый отблеск, проникший в ее подземелье сквозь щели в крышке люка, через который обычно ссыпали в подпол картошку, свеклу да капустные кочаны.
А Богородица? Отчего Она не спустилась к ней в глубину? Отчего небесное воинство расточало свой блеск там, в верхней пустыне, вместо того чтоб позлатить одиночество кающейся? Кузнечиха поняла и улыбнулась. Пресвятая Дева желает, стало быть, чтобы и служительница Ее вновь поднялась к свету дня, ввысь, к
Острая боль, пронзившая сердце, и мучительная одышка на лестнице — это были последние недомогания на пути к свету, последние казни в конце великого покаяния. Лишь здесь, на крутом участке пути, еще лютует боль и перехватывает дыхание, но дальше, дальше все станет легко, бесконечно легко. Пречистая наверняка поджидает ее у пожарного пруда, парит над камышами.
Пруд был скован льдом. Камыши засохли, стебли изломаны ветром. Кроны деревьев, крыши Моора, заросли кустарника — все, что считанные минуты назад гнулось под тяжестью снега, теперь было голо, пусто, избавлено от всякого бремени: ударная волна мощнейшего после ночной бомбежки взрыва смела снег с древесных сучьев и ветвей, с крыш домов и сараев, обнажив убожество побережья. Но кузнечиха, выйдя из двери хлева на улицу, видела все это по-другому. От долгого сидения во тьме у нее в глазах плясали пурпурные и сине-зеленые тени, казавшиеся ей цветами. Цветы в черных кронах деревьев. Пресвятая Дева повелела деревьям расцвести средь зимы. Где бы
Грохот явления сменился теперь тишиною, на окраинах которой, где-то далеко-далеко, лаяли собаки. Там, в снежно-белой дали, рвались в небо пламена, пылал беззвучный костер, пламена, без единого шороха. Но пруд! Пруд был пустой, воды его — сплошной лед.
Какая усталость охватила кузнечику на свету, какая беспредельная усталость. Цветочное чудо смело снег с деревьев и крыш, но не с деревянной скамьи, что стояла у стены дома, по-прежнему белая и зимняя. На эту скамью старуха и села, опустилась на снежную подушку, прислонилась к ледяной стене. Цветы мало-помалу блекли.
Этот далекий пожар, видно, и был тем могучим сиянием, что проникло к ней в подпол и освещало ей путь из глубины в верхний мир? Долго кузнечиха не сводила глаз с опадающих пламен, тщетно пытаясь различить в огне фигуру Царицы Небесной. Сияние медленно опускалось в голую землю, и с ним опускался долу ее взор, пока в глазах не отразилась всего лишь угасшая пустыня, опушенная черными деревьями и ветвями.
Через день после взрыва Берингов отец впервые за много месяцев проковылял со своего холма вниз, в Моор, оставляя в заснеженных улочках пьяный зигзаг следов. Временами его так шатало, что он поневоле останавливался, цепляясь за стену, за флагшток на плацу, и лишь через несколько минут продолжал свой путь. Он не обратил внимания ни на армейскую колонну возле секретариата, которая готовилась к выступлению, ни на торговца дровами — тот оторопело поздоровался с облучка своей повозки и начал было рассказывать, что вчера процессия кающихся из Айзенау с барабанами и трубами забрела в зону взрыва и только чудом дело обошлось более-менее благополучно, насчитали всего несколько раненых.
— И твой сын, — кричал с облучка торговец вдогонку кузнецу, — этот ненормальный, конечно, опять был тут как тут.
Старику понадобилось несколько часов, чтоб выбраться из Моора, оставить позади террасы виноградников, прибрежную дорогу и, одолев для сокращения пути утомительную лестницу, добраться до ворот виллы «Флора». Псы сию же минуту сбежались к воротам и с яростным лаем стали бросаться на кованые прутья. Проклиная злобных бестий, он молотил палкой по решетке, попытался отворить створку и без колебаний шагнул бы прямиком в зубастые пасти стаи, но, к счастью, прибежал Беринг. Парень утихомирил псов, трех самых свирепых посадил на цепь и подошел к воротам, хотя и не открыл их пока.
— Что тебе нужно?
Разделенные коваными листьями, коваными ветками и прутьями, стояли они друг против друга, странно похожие: раненный в войну и пострадавший вчера. Шальной осколок (а возможно, просто подбитый гвоздями башмак еще одной жертвы ударной волны) наградил Беринга отметиной на правом виске, исчезавшей далеко под волосами, и тем добавил ему сходства со стариком, у которого шрам багровел на лбу знаком войны.
Утомительный путь к Собачьему дому отрезвил старика. И все же он неловко шагнул назад и едва не оступился, когда Беринг отворил ворота.
— Ну, что тебе нужно?
Старик видел лицо сына точь-в-точь как все другие лица — подернутый густой тенью овал и в нем темные пятна глаз — и сказал, этому неотличимому от других лицу:
— Она сидит около дома. Утром я не нашел ее в подполе. Понес ей хлеб и молоко. А ее нет. Искал-искал — и на кухне, и у ней в комнате, и в хлеву. А нашел на улице. На лавке. Она умерла. И ты должен ее похоронить. Ты убил ее.
Больше он не говорит ничего. Ни у ворот, ни на обратном пути в кузницу, который впервые со времен войны проделывает в автомобиле, а сел он в автомобиль потому лишь, что устал. Дважды наследник спрашивает его о последних днях матери. Может, она не только молилась да перебирала четки, но и еще что-то говорила? Старик и сам не знает, однако от сына это утаивает. Не хочет больше с ним разговаривать и не станет, никогда. Оба молчат, сидя рядом на переднем сиденье «Вороны», будто лязг цепей противоскольжения заменяет все, что можно было сказать.
Дорогу к усадьбе замело глубоким снегом. От цепей толку чуть. Молча они бросают «Ворону» перед высоченным, в рост человека, сугробом и по свежим еще следам старика взбираются к дому. Беринг все замедляет шаги и наконец, словно выбившись из сил, останавливается на полпути, увидев мать, сидящую на лавке у двери хлева. Снегопада ночью не было, но ее все равно запорошило — она белая то ли от инея, то ли от улетевшего, выпавшего кристаллами телесного тепла. Белая как снег.
Когда он в конце концов подходит ближе, очень-очень медленно, то видит, что глаза ее остались