сейчас легко. На время он даже про дыру во взгляде забыл. Тем не менее по дороге к лодочному сараю он молчал и, только сделав сотни две гребков, рискнул опять воспользоваться новой, диковинной свободой и продолжить разговор, выходивший за пределы привычных каждодневных вопросов, которые затрагивали лишь внешнюю сторону жизни. Проникнув в «песье логово», он как бы одновременно проник и в сокровенное нутро своего хозяина и теперь вправе двигаться там столь же безнаказанно, как в сумраке музыкального салона. По дороге в Ляйсскую бухту, равно как и во всех прочих совместных поездках на лодке, хозяин и работник сидели спиной друг к другу, каждый сам по себе: Амбрас — на носу, на ящике с рыболовными снастями, устремив взгляд вперед, к Ляйсской бухте, где, еще незримый, стоял в камышах понтон. Беринг горбатился на веслах. Налегая на них, он смотрел назад, на моорский берег, на лодочный сарай, на причальный бон. С каждым гребком оставшиеся там псы делались все меньше и меньше. Разочарованный их лай как бы мало-помалу переходил в далекий, слышный только в коротких паузах между ударами весел хрип чихающего дизеля.
Хозяин и работник не видели друг друга и на протяжении двухсот с лишним гребков ничего друг от друга не слышали. Но когда Беринг наконец высказал вопрос, который до этого часа и по многим поводам произносил только
— Почему, — спросил Беринг в пустоту удаляющегося моорского берега, — почему вас тогда упрятали в лагерь?
Он говорил громко, говорил в плеск весел и волн, которые стихающий ветер швырял в борта. Беринг хотя и не оглянулся на Собачьего Короля, но отчетливо видел его перед собой: Амбрас опустил одну руку в струящуюся назад воду; Телохранитель чувствовал с правого борта легкое противодействие, каким даже столь маленькая лопасть, как ладонь, замедляла ровное скольжение. А вот теперь Амбрас вытаскивает руку из воды — Беринг услышал чмоканье капель, противодействие стало слабее, исчезло совсем.
«Почему вас тогда упрятали в лагерь?»
На почти забытых уже
Беринг тоже, бывало, тайком заполнял для матери такие открытки (отец не должен был об этом знать) и относил их в секретариат; как-то раз он даже выиграл каталог американских лимузинов, а в другой раз — талон на посещение бейсбольного матча в самой большой равнинной казарме. Но отец не допустил, чтобы его сын или вообще кто-то, кем
Беринг частенько видел Собачьего Короля в бешенстве, однако не замечал, чтобы он когда-нибудь повышал голос и уж тем более орал. Амбрас и теперь не орал, но первые фразы его ответа прозвучали так яростно, что рыболов, пересекавший на некотором отдалении их курс, с любопытством поднял голову.
— Потому что я сидел за одним столом с некой женщиной и спал с нею в одной постели. Потому что проводил с этой женщиной каждую ночь и не собирался с нею расставаться. И потому что я пальцами расчесывал ей волосы. Они были длинные, волнистые, а моя рука в ту пору, видишь ли, еще не утратила подвижности. Ничто и никогда не скользило так сквозь мои пальцы, как эти волосы. Позднее я видел такие только в лагере, в помещении, где были кучей свалены льняные мешки с отрезанными косами, локонами, прядями — сырьем для матов, париков, матрацев и Бог знает для чего еще...
Тогда, в ту ночь, я тоже расчесывал ей волосы, а она спала и не просыпалась от моих прикосновений. Уже развиднелось, но до рассвета был еще целый час, а может, и больше, мы лежали в постели, я как раз подумал, что надо бы закрыть окно — голуби во дворе очень уж расшумелись; и тут начался этот крик, стук и молотьба по двери — будто камнепад:
Амбрас говорил уже так тихо, что Беринг перестал грести и обернулся. Собачий Король ссутулясь сидел на носу, на ящике с рыболовными снастями, и говорил куда-то в воду — и на обтрепанной зелени его куртки, прямо под лопатками, большое, заметное, плясало Берингово слепое пятно, дыра. Собачий лай на берегу смолк, а из ляйсских камышников уже совершенно отчетливо доносился и тотчас глохнул треск мотора.
— Только этот адский шум, ор и стук в дверь разбудили ее, — сказал Амбрас. — От испуга она так резко поднялась и села на постели, что прядка волос осталась в моих пальцах. Она вскрикнула от боли, и я крепко обнял ее, и сам как бы искал в ней опору, и думал: они ломятся не к нам, не в нашу дверь, и нужны им не мы, наверняка не мы. Я знал, что они всегда приходят на рассвете. Приходят, когда ты, погруженный в сон, совершенно беззащитен, приходят, когда ты далеко-далеко и все же куда доступнее, чем в любое другое время.
Ломать дверь им не понадобилось. Я тогда частенько забывал с вечера запереть ее. Так было и на сей раз. Они просто (просто!) нажали на дверную ручку — и очутились посреди нашей жизни. Четверо. Все в форме. А у нас только простыня. Больших усилий им стоило оторвать нас друг от друга. Они лупили нас резиновыми дубинками по голове, по плечам и орали:
Она не проронила ни слова. Потеряла дар речи. Ну, не знаю, будто и не дышала, как изваяние. Последнее, что я слышал из ее уст, был тот болезненный вскрик, когда она резко подскочила и у меня в руках осталась прядка ее волос. Они били нас, в восемь кулаков, в восемь рук, силясь оторвать друг от друга. Но она не проронила ни слова. Только смотрела на меня. Я плохо видел, кровь заливала глаза. Они вытолкнули ее на кухню, швырнули вслед ворох одежды. Пускай оденется,
Она позировала мне в каждом из этих новых платьев, и увезли ее, наверно, тоже в одном из них; я точно не знаю. Ведь когда она вышла из кухни и наклонилась за туфелькой, один из этих за волосы рванул ее вверх и гаркнул:
Каким маленьким, прямо-таки хлипким казался Телохранителю в эти минуты понурившийся, ушедший в себя Амбрас. Собачий Король, могущественный, наводящий ужас на весь Моор, словно бы вновь превратился в давнего, довоенного, долагерного фотографа — пейзажиста и портретиста, остаться которым ему было не суждено.
— По-моему, она вышла из кухни в красном платье, — сказал Амбрас, впервые за все время оглянувшись на Беринга, — и было это, по-моему, одно из тех летних платьев, в которых она не любила сниматься: на ее вкус, они были слишком крикливы. Красное платье... Возможно, мне так почудилось, от крови, заливавшей глаза. Все было красное. Все капало. Все растекалось. В ту пору только и знай твердили