санитарной авиации китайской армии. Как и все остальные, я летал в те места, где требовалось проведение срочных хирургических операций. Мы летали на стареньких, никуда не годных самолетах, считавшихся, однако, вполне подходящими для тех, кто не сражался, а латал израненные тела.
Я был сбит и попал в японский плен, где со мной обращались весьма сурово. Я не походил на китайца, по внешности они не могли толком определить, кто я такой, и все это вместе с моим мундиром и званием вызвало ко мне их особую неприязнь.
Мне удалось бежать, и я вернулся в китайскую армию в надежде продолжить свою работу. Сначала меня послали в Чунцин, чтобы немного сменить обстановку перед возвращением на службу. Теперешний Чунцин сильно отличался от того, который я знал прежде. Дома были новые, вернее, некоторые старые постройки обросли новыми фасадами, поскольку город подвергался бомбардировкам. В городе заметно прибавилось народу, всевозможные фирмы из крупнейших городов Китая перебирались в Чунцин, чтобы как-то спастись от свирепствовавшей повсюду войны.
После некоторого восстановления сил я был направлен на побережье в распоряжение генерала Йо. Меня назначили главным врачом госпиталя, который представлял собой несколько раскисших от воды рисовых полей. Вскоре пришли японцы, захватили нас в плен и перебили больных, которые не мог передвигаться самостоятельно. Меня снова увезли и подвергли чрезвычайно жестокому обращению, так как японцы опознали во мне беглеца из плена, а таких они особенно не любили.
Какое-то время спустя меня отправили служить тюремным врачом в концлагерь, где содержались женщины всех национальностей. Там, благодаря основательным познаниям в области лекарственных трав, мне удалось максимально использовать природные ресурсы лагеря для лечения больных, которые не получали никаких иных лекарств. Японцы сочли, что я слишком много делаю для заключенных и слишком многим не даю умирать, и отправили меня в концлагерь на территории Японии, по их словам, предназначенный для террористов. В толпе других заключенных меня переправили через Японское море на дырявом пароходе, на котором с нами обращались крайне жестоко. Меня подвергли истязаниям, от которых я заболел пневмонией. Моя смерть оказалась для них нежелательной, поэтому мне был обеспечен некоторый уход и лечение. Я уже выздоравливал — а я старался не показывать японцам, что быстро иду на поправку, — когда земля однажды содрогнулась. Я было решил, что это землетрясение, но, выглянув в окно, увидел разбегающихся в панике японцев и небо, побагровевшее, как во время солнечного затмения. Хотя тогда я этого не знал, это был день атомной бомбардировки Хиросимы, 6 августа 1945 года.
Японцам теперь не до меня, у них своих проблем по горло, подумал я и ухитрился стащить военный мундир, кепи и пару тяжелых сандалий. Затем через узкую, никем не охраняемую дверь, я, пошатываясь, вышел на улицу и побрел к берегу, где наткнулся на рыбацкую лодку. По-видимому, при взрыве бомбы ее владелец в панике бежал, потому что его нигде не было видно. Лодка лениво покачивалась у причала. На дне валялось несколько кусков несвежей рыбы, от которой уже несло тухлятиной. Там же была кем-то забытая жестянка с затхлой водой, едва пригодной для питья. Мне удалось отвязать скользкую веревку, удерживавшую суденышко у берега, и отплыть в море. Несколько часов спустя ветер наполнил рваный парус, который мне удалось поднять, и лодка устремилась навстречу неизвестности. Это последнее усилие меня доконало, и я свалился на дно лодки в глубоком обмороке.
Сколько времени прошло, я не знаю, об этом я мог судить лишь по степени разложения гнилой рыбы, но очнулся я при первых проблесках зари. Лодка неслась вперед, рассекая носом невысокие волны. После болезни я был слишком слаб, чтобы спустить парус, и мне ничего не оставалось, как только лежать на дне лодки наполовину в соленой воде, среди плавающих в ней отбросов. Днем во всю мощь палило солнце, выжигая глаза и доводя мозг до кипения. Язык у меня распух и стал, казалось, величиной с руку, сухой и шершавый. Губы и кожа на щеках потрескались. Боль была невыносимая. Я почувствовал, как мои легкие снова разрываются от кашля, и понял, что пневмония вернулась. Дневной свет померк, и я без сознания сполз в зловонную воду.
Время потеряло свой смысл, время было лишь вереницей багровых пятен с вкраплениями темноты. Боль свирепствовала во мне, как ураган, и я завис на грани жизни и смерти. Внезапно раздался резкий удар, и под килем заскрежетала галька. Мачта закачалась, грозя вот- вот сломаться, а грязный потрепанный парус бешено затрепыхался на сильном ветру. Силой инерции меня вместе с вонючей водой протащило к носу лодки.
— Гляди-ка, Хэнк, на дне лодки валяется какой-то косоглазый, похоже, дохлятина! — Гнусавый голос вызвал у меня короткую вспышку сознания. Я лежал не в силах шевельнуться, не в силах показать, что еще жив.
— Ты чего это там? Дохляка испугался? Нужна нам лодка или нет? Подсоби-ка мне, и мы его выбросим.
Лодка заходила ходуном под тяжелыми шагами, грозящими размозжить мне голову.
— Приятель, эй, приятель! — послышался первый голос. — Крепко, видно, бедняге досталось. Может, он еще дышит, Хэнк, как по-твоему?
— Кончай трепаться. Он все равно не жилец, так что выбрасывай. У нас времени нет, чтобы с ним возиться.
Сильные грубые руки схватили меня за ноги и голову, раскачали раз-другой, отпустили, и, перелетев через борт, я со всего размаху шмякнулся на песчано-галечный берег. Даже не оглянувшись, оба парня принялись тащить и раскачивать увязшую в песке лодку. Пыхтя, ругаясь, отшвыривая в сторону камни и крупный галечник, они наконец столкнули ее на воду. Затем оба, охваченные непонятной мне паникой, с лихорадочной поспешностью взгромоздились в лодку и, неумело правя парусом, отплыли прочь.
Солнце палило нещадно. На меня набросились какие-то мелкие песчаные твари, и я терпел муки тех, кто предан вечному проклятию. Постепенно день начал угасать, пока, наконец, грозное кроваво- красное солнце не скрылось за горизонтом. Вода лизнула мои ноги, потом колени. Потом еще выше. С нечеловеческими усилиями я отполз на несколько футов, упираясь локтями в песок, извиваясь и отталкиваясь ногами. А дальше полное забытье.
Спустя несколько часов, а может и дней, меня разбудил солнечный луч. Я повернул дрожащую от слабости голову и осмотрелся. Обстановка была совершенно незнакомой. Я находился в однокомнатном домишке, вдали сверкало и переливалось под солнцем море. Повернув голову, я увидел старого буддийского священника, не сводившего с меня глаз. Улыбнувшись, он подошел ко мне и сел на пол. Часто запинаясь и с немалыми затруднениями он заговорил со мной. В наших языках было много общего, но абсолютно одинаковыми они не были, поэтому лишь с большим трудом, подбирая и повторяя слова, мы смогли обсудить создавшееся положение.
— Уже довольно давно, — сказал священник, — я знаю, что ко мне должен явиться значительный гость, человек, который в своей жизни должен исполнить некую великую задачу. Хоть я и стар, я медлил с уходом, пока не будет выполнена
Комната была очень бедная, очень чистая, а старый священник явно находился на грани голодной смерти. Он был совершенно истощен, а руки его дрожали от слабости и преклонного возраста. Его вылинявшая старая одежда была аккуратными стежками заштопана в тех местах, где годы и долгая служба оставили свой разрушительный след.
— Мы видели, как тебя выбросили из лодки, — сказал он. — Долгое время мы думали, что ты умер, но не могли добраться до берега из-за банд мародеров. Когда стемнело, двое мужчин из деревни пошли и принесли тебя сюда ко мне. Но это было пять дней назад; ты был очень болен. Мы знаем, что ты будешь жить в далеких странствиях, и жизнь твоя будет тяжкой.
Тяжкой! Чего ради все так часто мне говорят, что жизнь у меня будет тяжкой? Неужели они думают, что мне это нравится? Разумеется, она была тяжкой, всегда была, а лишения и невзгоды я ненавидел так же, как любой другой.
— Это Наджин, — продолжал священник. — Мы на самой окраине города. Как только тебе позволят силы, тебе придется уйти отсюда, потому что моя смерть близка.
Два дня я осторожно передвигался по комнате, пытаясь восстановить силы, пытаясь заново связать нити жизни. От слабости и голода мне было почти все равно, жить или умереть. Меня навестили старые друзья священника и подсказали, что мне делать дальше и как продолжить свой путь. Проснувшись на третье утро, я увидел рядом с собой холодное застывшее тело старого священника. В темноте он перестал держаться за жизнь и тихо отошел. Вместе с одним его старым другом мы вырыли могилу и похоронили его. Я собрал в узелок небольшой запас хранившейся в доме еды и, опираясь на толстую палку, тронулся в путь.
Пройдя около мили, я совершенно выбился из сил. Ноги подкашивались, кружилась голова, перед глазами все плыло. Я немного полежал у обочины прибрежной дороги, спрятавшись подальше от взглядов прохожих, так как меня предупредили, что для чужаков здесь очень опасные места. Здесь, как мне сказали, человек может лишиться жизни только за то, что выражение его лица не понравится вооруженным головорезам, терроризировавшим эти края.
Как бы там ни было, я продолжил путь и направился в Унги. Мои советчики дали мне очень четкие наставления насчет того, как перейти через границу на русскую территорию. Чувствовал я себя скверно и часто садился отдыхать. Во время одной такой передышки я сидел на обочине и лениво смотрел на поток людей, машин и повозок. Переводя глаза с одной группы людей на другую, я обратил внимание на пятерых вооруженных до зубов русских солдат с тремя громадными овчарками. Не знаю почему, в ту же минуту на меня бросил