Вокруг меня спало еще человек триста. Рюкзак был у меня вместо подушки, и глубокой ночью я почувствовал, как чьи-то руки воровато пытаются развязать шнурки. Быстрый удар предполагаемому вору по шее, и тот, хватая ртом воздух, откатился в сторону. Больше в ту ночь меня никто не потревожил.
Утром я купил себе кое-какую снедь на государственном черном рынке, поскольку в России черным рынком управляет
Вскоре я добрался до центральной части Москвы, того района, который обычно показывают туристам, ибо обычный турист никогда не видит «задворок», — грязи, нищеты и смерти на узких улочках трущоб. Передо мной текла Москва-река, и я какое-то время шел вдоль набережной, пока не свернул на Красную площадь. Ни Кремль, ни Мавзолей Ленина не произвели на меня никакого впечатления. Я слишком привык к величию и сияющему великолепию Поталы. Недалеко от входа в Кремль стояла в ожидании небольшая группа людей, безучастных, неряшливо одетых, похожих на пригнанный откуда-то скот. Из ворот со свистом вынеслись три огромных черных автомобиля и, проехав через площадь, скрылись в лабиринте улиц. Люди угрюмо посмотрели на меня, а я чуть приподнял фотоаппарат. Внезапно страшная боль пронзила мне голову. На секунду мне показалось, что на меня обрушился целый дом. Я упал на землю, а фотоаппарат разлетелся вдребезги.
Надо мной возвышались советские охранники; один из них методично и бесстрастно стал бить меня ногой по ребрам, заставляя встать. Я был наполовину оглушен и не мог подняться самостоятельно, поэтому двое милиционеров наклонились и, грубо встряхнув, поставили мен на ноги. Они выпалили сразу целую кучу вопросов, но говорили они с таким «московским акцентом» и такой скороговоркой, что я не понял ни слова. Наконец, устав задавать вопросы, не получая никакого ответа, они повели меня по Красной площади — по одному с каждой стороны и один позади, чувствительно упираясь мне в спину дулом револьвера.
Мы остановились перед угрюмого вида зданием и вошли в дверь, ведущую в полуподвал. Меня грубо столкнули — вернее было бы сказать, швырнули — вниз по ступеням в небольшое помещение. За столом сидел офицер, у стены стояли двое вооруженных охранников. Старший милиционер из тех, кто привел меня сюда, что-то долго и путано объяснял офицеру, поставив перед ним на пол мой рюкзак. Офицер выписал нечто похожее на квитанцию в получении меня и моих вещей, после чего милиционеры ушли.
Меня грубо втолкнули в другую комнату, очень просторную, и поставили перед большим столом с двумя охранниками по бокам. Чуть позже в комнату вошли трое, сели за стол и перерыли содержимое моего рюкзака. Один вызвал звонком помощника и отдал ему фотоаппарат, что-то скомандовав резким тоном. Человек повернулся и вышел, неся безобидную фотокамеру так осторожно, словно это была бомба, готовая вот-вот взорваться.
Они продолжали задавать мне вопросы, которых я не понимал. Наконец они вызвали переводчика, потом еще одного, потом следующего, пока не выяснилось, что никто не может со мной объясниться. Меня раздели донага и подвергли врачебному осмотру. Каждый шов на моей одежде был осмотрен, а некоторые даже распороты. Наконец мне швырнули мою одежду обратно, но уже без пуговиц, пояса и шнурков. По команде охранники выволокли меня из комнаты, прихватив одежду, и повели по бесконечным коридорам. Обутые в войлочные шлепанцы, они шагали совершенно беззвучно, не разговаривая ни со мной, ни друг с другом. Пока мы так шли, внезапно раздался леденящий душу крик, и стих, вздрагивая в неподвижном воздухе. Я непроизвольно замедлил шаг, но шедший позади охранник с такой силой ударил меня по плечу, что я думал, у меня сломается шея.
Наконец мы остановились перед красной дверью. Охранник отпер замок, и от резкого толчка я полетел вниз головой по трем каменным ступенькам. В камере было темно и очень сыро. Размером она была примерно шесть на двенадцать футов, на полу валялся грязный вонючий матрас. Не знаю, сколько я просидел в темноте, все сильнее страдая от голода и раздумывая над тем, почему человечество по своей природе так жестоко.
Прошло очень много времени, пока мне наконец не был подан кусок кислого черного хлеба и маленькая кружка противной на вкус воды. Молчаливый охранник жестом велел мне выпить воду сразу же. Едва я сделал один глоток, как он выхватил кружку у меня из рук, выплеснул воду на пол и вышел. Дверь беззвучно закрылась. Не слышно было ни малейшего шума, лишь изредка доносились ужасные крики, которые кем-то быстро и безжалостно подавлялись. Время ползло вперед. Я грыз черную хлебную корку. Я был голоден и думал, что смогу съесть все что угодно, но этот хлеб был ужасен; он вонял так, словно его выудили из выгребной ямы.
Прошло еще много времени, так много, что я уже испугался, что обо мне забыли, и ко мне в камеру молча вошли вооруженные охранники. Не было сказано ни слова; они жестом велели мне следовать за ними. Не имея иного выбора, я так и сделал, и мы снова пошли по бесконечным коридорам. Временами мне казалось, что мы кружим по одним и тем же переходам, чтобы усилить мое напряжение и тревогу. Наконец меня ввели в длинную комнату, в одном конце которой была ярко побеленная стена. Охранники, грубо заломив мне руки, сковали их наручниками и поставили лицом к белой стене. Довольно долго ничего не происходило, потом кто-то включил мощные, беспощадно слепящие лампы, направленные так, чтобы их свет отражала белая стена. Даже зажмурившись, я почувствовал в глазах боль, как от ожога. Охранники надели темные очки. Свет бил мощными волнами. Чувство было такое, словно в глаза мне всаживали иголки.
Тихо открылась и закрылась дверь. Потом скрип стульев и шелест бумаги. Тихий разговор вполголоса, из которого я ничего не понял. А потом — удар прикладом по спине, и начался допрос. Почему у меня был фотоаппарат без пленки? Откуда у меня документы пограничника из Владивостока? Как? Почему? Когда? Час за часом одни и те же дурацкие вопросы. Свет горел, пронизывая мне голову слепящей болью. Удар прикладом, если я отказывался отвечать. И короткая передышка каждые два часа, когда сменялись охранники и следователи, ибо охранники тоже уставали от яркого света.
После часов, казавшихся бесконечными, но которых на самом деле вряд ли прошло больше шести, я рухнул на пол. Охранники принялись равнодушно колоть меня штыками. Встать на ноги со связанными за спиной руками было очень трудно, но я делал это опять и опять. Когда я терял сознание, на меня ведрами выплескивали сточную воду. Час за часом продолжался этот допрос. Мои ноги начали отекать. Колени стали толще бедер, так как жидкости организма стекли вниз и перенасытили ткани ног.
Одни и те же вопросы, одна и та же жестокость. Шестьдесят часов на ногах. Семьдесят часов. Глаза застилал багровый туман, я превратился в стоячий труп. Ни еды, ни отдыха, ни передышки. Мне только силой влили в рот глоток какого-то средства, прогоняющего сон. Вопросы. Вопросы. Вопросы. Семьдесят два часа, и больше я ничего не видел и не слышал. Вопросы, свет, боль, все потухло и навалилась тьма.
Не знаю, сколько прошло времени, когда ко мне вернулось заполненное болью сознание. Я навзничь лежал на холодном мокром полу вонючей камеры. Каждое движение давалось с невыносимой болью, тело пронизывала сырость, а позвоночник словно был сделан из осколков стекла. Ни один звук не давал знать, есть ли кто живой, ни один проблеск света не позволял отличить день от ночи. Не было ничего, только вечная боль, голод и жажда. Наконец мелькнул тусклый свет, и охранник швырнул на пол тарелку с едой. Рядом плюхнулась жестянка воды. Дверь захлопнулась, и снова я остался в темноте наедине с моими мыслями.
Много позже охранники появились снова, и меня потащили — кстати, я не мог писать — в комнату для допросов. Сидя там, я должен был письменно изложить свою историю. Пять дней происходило одно и то же. Меня приводили в комнату, давали огрызок карандаша и бумагу и велели написать о себе все. Еще три недели я провел в своей камере, медленно приходя в себя.
Потом меня отвели в комнату, где поставили перед тремя высокими начальниками. Один переглянулся с остальными, посмотрел в бумагу, которую держал в руках, и сказал мне, что некие влиятельные лица подтвердили, что я оказывал помощь людям во Владивостоке. Один даже заявил, что я помог его дочери бежать из японского концлагеря.
— Вас освободят, — сказал начальник, — и отвезут в Стрый, на польскую границу. Туда едет группа наших людей, вы поедете вместе с ними.
Снова я в камере — на этот раз получше, — пока мои силы не восстановились настолько, чтобы я мог выдержать переезд. И наконец я вышел из ворот Лубянской тюрьмы в Москве, чтобы продолжить путь на Запад.
Глава 4
В стране золотого света и на земле
У ворот Лубянки меня уже дожидалось трое солдат. Тюремный охранник, который вытолкнул меня в открытую дверь, вручил старшему по званию, ефрейтору, какую-то бумагу.
— Распишись здесь, товарищ, здесь только сказано, что ты принял от нас депортированного.
Ефрейтор с сомнением почесал голову, лизнул карандаш и вытер пальцы о штанину, прежде чем неуверенно нацарапать свою фамилию. Не говоря ни слова, тюремщик повернулся, и дверь Лубянки с лязгом захлопнулась, причем на этот раз я, к счастью, остался снаружи.
Ефрейтор хмуро на меня уставился.
— Теперь из-за тебя мне пришлось подписывать бумагу. Одному Ленину известно, что будет дальше, я и сам могу оказаться за воротами Лубянки. Давай,