американской газете или журнале. Это и вправду были конкретные предложения, и, прими я их, они бы полностью отвлекли меня умственно и физически от невеселых дум. На первый взгляд все это казалось пустой затеей, но попробовать стоило, поскольку я был приговорен жить. Итак, я препоручил себя Дорну, согласившись делать все, что он велит, и питая к нему примерно такие же чувства, какие испытывают к врачу, который сам по себе не внушает особого доверия, но предписывает курс лечения, обещающий поправить здоровье пациента и уж никак не навредить ему. Единственное, в чем я сомневался, — оставаться ли мне в Островитянии? Почему бы не отправиться домой, как только прибудет мой преемник? При этой мысли мороз пробегал по коже. Что ожидало меня дома?
Дорн мог остаться у меня до послезавтра, не дольше, но должен был вернуться через две недели, после чего мы собирались вместе отправиться к Файнам, где я и поселюсь, отлучаясь в Город, как только того потребуют дела в консульстве либо важные политические события. Критика в мой адрес из-за отлучек и предписание не покидать столицу теперь не имели значения. Подав прошение об отставке, я мог делать работу, как я считаю нужным.
Имея перед собой цель — уехать хоть куда-нибудь, пусть даже хлопоты оказались бы пустыми, я неожиданно почувствовал облегчение, словно попал в накатанную колею, по которой можно было двигаться не задумываясь. За две оставшиеся недели предстояло переделать массу дел. Для Даунса я подыскал отставного солдата, который немного знал английский и был достаточно сообразителен, чтобы исправлять оплошности хозяина. Консульские дела были приведены в идеальный порядок, причем не в соответствии с вашингтонскими инструкциями, а по собственному усмотрению. Джордж переехал в мой дом на городской стене. В случае необходимости он мог вызвать меня письмом, и я через три дня оказался бы в Городе — срок недолгий по островитянским понятиям.
Две недели спустя, седьмого числа, вернулся Дорн, и на следующее утро мы отправились к Файнам; университет в Ривсе должен был стать нашим первым ночлегом. Путешествие в компании сильно отличается от путешествия в одиночку. Год назад мы ехали с моим другом той же дорогой, на тех же лошадях — но память о той давней поездке казалась сейчас воспоминаниями человека, мне почти не знакомого.
Было жарко, мы спешили и подъехали к Ривсу запыленные, с запекшимися от зноя и жажды губами. В пути я заметил, что у Дорна явно было что-то на уме. Я знал его достаточно хорошо, чтобы подметить это, но не настолько, чтобы угадать причину. Он был весел и рассеян в одно и то же время. Что бы это значило?
В университете нам отвели комнаты для старшекурсников в дальней части здания. И снова, как год назад, мы шли к ним по запутанному лабиринту открытых дворов и крытых галерей. Здесь по-прежнему царила тишина, студентов почти не было видно. За нашими окнами по-прежнему желтели пшеничные поля, ожидавшие сбора урожая. Как и раньше, здесь полностью отсутствовала преграда между сложным, но полным мира и покоя царством знания, мысли и архитектурных красот и — открытыми небу просторами фермерских земель. Каждая часть островитянской цивилизации, строго замкнутая и ограниченная, была прежде всего сама собою. Не существовало никаких переходных участков, как не было предместий вокруг столицы и провинциальных городков. Столица, университет и провинциальные города, с одной стороны, так же, как фермы — с другой, придерживались каждый своего исконного облика. Оставаясь сами по себе, они дополняли друг друга.
Дорн поинтересовался, чем я собираюсь заняться, таким тоном, что в его собственных планах мне не пришлось усомниться. Именно этого я и хотел. Итак, было решено, что мы не будем обедать в главной трапезной вместе с преподавателями и студентами и не станем сразу же заявляться к Гилморам. Сначала выкупаемся, а потом, ближе к вечеру, поужинаем у себя. И Дорн, и я были настроены держаться подальше от окружающих.
Мы сняли одежду и, оставшись в одном нижнем белье и захватив чистую смену и полотенца, отправились к месту купания. В воздухе еще стоял полуденный зной, когда мы прошли через Речные ворота и сразу же очутились в лесу, покрывавшем склон спускающегося к реке холма. Однако на обратном пути, после неторопливого купания в полном одиночестве, стало понемногу темнеть и подул легкий ветерок.
Мы сели ужинать в угасающем свете дня. Кожа еще слишком горела, и мы были чересчур усталыми, чтобы почувствовать настоящий голод. Купание приглушило жажду, и легкое сухое вино, заказанное Дорном, пришлось как нельзя более кстати.
Дорн что-то задумал. В этом я ни минуты не сомневался, глядя на его обветренное решительное лицо, когда он — одну за другой — зажигал стоящие на столе свечи. До какого-то мгновения проникавший в комнату свет резко сменился тьмою, и только слабо светился прямоугольник открытого окна. В зрачках Дорна плясали огоньки свечей. Он налил мне вина, до краев наполнил свой бокал и поднял его.
— Почему бы нам не попытаться разогнать тоску? — спросил Дорн, залпом опустошая бокал.
Право, почему бы и нет? У меня настроение было, что и говорить, мрачное, однако вино могло лишь усугубить его.
— Так, значит, тоска пройдет? — спросил я.
— Попробуй — узнаешь.
Я тоже опустошил свой бокал.
— В Гарварде был человек, — продолжал Дорн. — Он не употреблял спиртного и объяснял это не тем, что боится стать пьянчужкой, не страхом показать дурной пример слабовольным, не боязнью испортить себе здоровье и не тем, что может зайти слишком далеко и превратиться в посмешище. Он полагал дурным все, что может так или иначе изменить его естественное отношение к окружающему.
— И ты с ним согласен? — спросил я. — Это всегда было для меня немаловажно.
— По-моему, он был дурак, — ответил Дорн. — Мы всегда стремимся так или иначе повлиять на свое настроение, изменить его. И это не худший способ, если только знать меру.
— А не бывает так, что от него становится еще хуже?
— Если тебе стало хуже, бросай пить и пойди прогуляйся или займись чем-нибудь.
Мы снова наполнили бокалы.
— У меня на душе так же невесело, как и у тебя, — произнес Дорн. — Причин много! Потом расскажу… Сначала разберусь сам.
Он бросил на меня быстрый взгляд и рассмеялся, блеснув зубами.
— Почему наш приятель не желал принимать в расчет вполне очевидные поводы для воздержания: ну хотя бы здоровье или возможность утратить над собой власть? А настрой человеку необходимо временами менять. Настроение, длящееся бесконечно, — гибель. Поддаваться настроению опасно, особенно если ты человек по характеру суровый и замкнутый, да еще не в ладу с окружающим.
Дорн пронзил меня быстрым взглядом. Он возвращался к темам нашего разговора двухнедельной давности — разговора такого больного для меня, и я подозревал, что это не случайно. Что ж, тем лучше!
— Стало быть, ты посоветовал бы волчонку из притчи привыкнуть к вину, так же как он приучился охотиться днем?
— Зависит от здоровья, — уклончиво протянул Дорн. — Кроме этого — о чем беспокоиться?
— Здоровый человек тоже все помнит.
— А кто сознательно стремится к забвению? Что за ерунда! Ты забываешь или не можешь забыть — все зависит от глубины твоих чувств. Забыть сознательно? Чепуха!
Он пристально поглядел на бокал в своей руке.
— От этого вина голова завтра болеть не будет. Не отставай, Джон Ланг! Куда нас занесет, я и сам не знаю. Какая разница!
— Не отстаю! — ответил я, хотя перед моим внутренним взором на мгновение мелькнуло пугающе безобразное видение — страшный призрак завтрашнего дня, который пьяница надеется позабыть в праздничном ослеплении преходящей минуты.
— Пуританин! — сказал Дорн.
— Почему пуританин?
— Пуританин до мозга костей!
— Возможно, — ответил я, задумавшись.
— В этой стране нельзя быть пуританином, — продолжал между тем Дорн, и голос его звучал то громче, то тише, то опять совсем рядом. В голове у меня приятно шумело.