Я молчу. Она сама догадывается, что я об этом думаю.
– Ничего другого мне не пришло на ум, – виновато говорит женщина. – Я решила, это единственный способ избавить вас от неприятностей.
– Единственный способ не этот.
– Знаю, но поймите, я в совершенно безвыходном положении. Как только представится малейшая возможность, я тут же уйду, обещаю. – Не дождавшись ответа и видя мою хмурую физиономию, женщина спрашивает: – Неужто он вам так нужен, этот чулан?
– Видите ли, этот чулан мне ни к чему. И будь у меня возможность вынуть его отсюда, я бы охотно отдал его вам в вечное пользование – кладите его на плечи и несите куда угодно. Только вы сами видите, что его не вынести отсюда, потому что он часть квартиры, и, поселившись в нем, вы добавляете мне забот, которых у меня и без того хватает. То одно, то другое, теперь вот отправили уборщицу – час от часу не легче! Как вам еще объяснить? Словом, чулан мне не нужен, но покой просто необходим.
Незнакомка слушает меня с полуоткрытым ртом, будто не ожидала, что я способен выдать столько фраз в один прием.
– Знаю, – повторяет она с тоской в голосе, затем поворачивается, забирает из чулана свою сумку и медленно идет к выходу.
В этой неторопливой, слишком неторопливой походке, кроме неподдельного уныния, видно что-то нарочитое. Маленькая сценка отчаяния, последняя попытка вызвать сочувствие. Мол, пойду куда глаза глядят.
Иди куда хочешь.
– Постойте, – бормочу я, видя, что она уже взялась за ручку двери. – К чему эти сценки?
– Сценки?
– Ну да. Нечего тут изображать отчаяние.
– Легко вам шутить, – говорит она, отпуская ручку.
– Не стойте там. Садитесь куда-нибудь.
Женщина берет стул, который кажется ей понадежней, а я усаживаюсь на кровать и закуриваю. Только теперь я сообразил, что следовало бы и ей предложить сигарету.
– Я было решила бросить курить, – неуверенно произносит она, но закуривает.
– Допустим, вы останетесь здесь еще на день-другой. Но у меня есть соседи… Может нагрянуть милиция… Я все же должен знать, кто вы и откуда?
– Я никого не ограбила и не убила. По части этого вы можете быть спокойны.
Она смотрит в упор своими черными глазами, словно желая убедить меня в своей искренности.
– И все же у меня такое чувство, что вы от кого-то или от чего-то скрываетесь. Неужто вам уж совсем не найти пристанища? Ведь жили же вы где-то до сих пор?
– Я жила у матери.
Она по-прежнему не спускает с меня прямого, откровенного взгляда.
– И что же? Может быть, ваша мать умерла?
– Для меня – да, хотя она жива и здорова. Я больше не могу к ней вернуться. И больше мне некуда идти. Но это только пока. Я уверена: в ближайшее время найдется какой-то выход.
– Будем надеяться. Но я даже не знаю, как вас зовут…
– Лиза. Полное имя у меня довольно длинное и ужасно старомодное: Елизавета.
– Это хорошо.
– Что хорошо?
– Что у вас длинное имя. Пока ваша матушка, разозлившись, произнесет его, у нее и гнев, верно, проходит.
– Как бы не так! Она, когда злится, хватается за сердце, кричит: «Умираю!» – и падает в обморок. Нет, я туда не вернусь.
Я не настаиваю. Женщина переводит взгляд – над кроватью висит вырезанная из «Плейбоя» картинка, на которой изображена пышногрудая девица. Это также наследство Жоржа, я до сих пор не догадался снять картинку со стены.
– Когда я увидела эту кошку…
– Это осталось от прежнего жильца, – поясняю я. – Меня кошки не интересуют.
Лиза молчит, смотрит по сторонам. Абажур-плевательница освещает лишь половину ее лица, белого и ничего не выражающего, другая же сторона остается темной и загадочной.
– Я готова все рассказать вам о своем житье-бытье, – неожиданно оповещает она безучастным тоном, – только не знаю, с чего начать.
– Лучше не начинайте.
– Вы сами спросили… – бормочет она, задетая моим равнодушием.
– Мне казалось, вы что-то скрываете. А если ничего не скрываете, зачем тогда и рассказывать?
И, чтобы дать понять, что разговор окончен, я встаю, беру оставленный у входа пакет с продуктами и начинаю выкладывать их на стол.