манере игры актеров: Аллу Демидову (Нина) и Юрия Никулина (Лопатин). Но его выбор вызвал ропот неодобрения со стороны большинства участников съемок. Симонов же запретил снимать Демидову, так как она в кадре напомнила ему его бывшую супругу Валентину Серову. Герману пришлось взять в картину другую актрису — Людмилу Гурченко.
С трудом далось и утверждение на роль Юрия Никулина. Но прежде чем рассказать об этом, следует послушать рассказ о том, как произошло знакомство Никулина с Германом.
Вспоминает Ю. Никулин: «Однажды мне позвонил писатель И. Меттер (по его произведению в середине 60-х был снят фильм «Ко мне, Мухтар!», в котором Никулин сыграл главную роль. — Ф. Р.).
— Слушай, старик, — начал он энергично, — Алексей Герман, сын покойного писателя Юрия Германа, собирается снимать на «Ленфильме» симоновские «Двадцать дней без войны». По моим сведениям, на роль Лопатина хочет пробовать тебя.
Я не поверил. По моему представлению, я не имел ничего общего с этим удивительно точно выписанным образом, который несет к тому же автобиографические черты.
— Я тебя умоляю, — продолжал Меттер, — не отказывайся от роли сразу, как ты иногда необдуманно поступаешь. Алексей — способный режиссер, своеобразный. Мне кажется, тебе с ним будет интересно работать. Самое главное — ты в кино такой роли еще не играл. Послушайся совета и хорошенько подумай, прежде чем говорить «нет».
Через несколько дней позвонил Алексей Герман. (А я после разговора с Меттером долго думал о Лопатине, еще раз прочел Симонова и пришел к выводу: роль не для меня!)
— Ну какой я Лопатин!? — решительно начал я отказываться. — И стар, и по темпераменту другой. Да и вообще, мне хочется сняться в комедийном фильме. Лопатин — не моя роль. Сниматься не буду!
Алексей Юрьевич Герман сделал вид, будто не расслышал моих слов, сообщил, что вечером выезжает в Москву и хотел бы со мной встретиться — посидеть просто так час-другой. Об этой же встрече просил и Меттер, и я решил для себя: как бы разговор ни повернулся, все равно от роли откажусь. Но поговорить с интересным человеком, о котором мне рассказывали Ролан Быков и другие актеры, было любопытно. В день приезда Германа у нас в цирке шел генеральный прогон новой программы. К сожалению, я не успел встретить ленинградского гостя, но знал, что он вместе с женой Светланой пришел на прогон.
Уже позже, где-то в середине съемок фильма, жена Германа, которая работала на картине ассистентом режиссера, рассказывала мне: когда они пришли, заняли места в зале и увидели меня в одной из первых реприз, она толкнула мужа в бок и заметила:
— И это твой Лопатин?
После прогона мы с Германом поехали ко мне домой. Пили чай и говорили о будущем фильме. Говорил в основном Герман. Страстно, взволнованно, убежденно, эмоционально. Его черные, большие, умные и немного грустные глаза в тот вечер меня подкупили. Алексей Герман рассказывал, что и сам Константин Симонов одобряет мою кандидатуру на роль Лопатина.
Как это произошло, до сих пор не(пойму, но к половине второго ночи мое сопротивление было сломлено. Усталый, чуть раздраженный, мечтая только об одном — как бы скорее лечь спать, — я согласился приехать в Ленинград на кинопробы…
На «Ленфильм» приехал к девяти утра. А возвращался с кинопробы в час ночи. Опаздывал на поезд и не успел смыть грим. Наивный человек, я думал повидаться с фронтовыми друзьями! Какие там друзья… Разве я представлял себе, с каким режиссером встречусь? Герман поразил меня своей дотошностью. Такого въедливого режиссера ни до, ни после я больше не встречал. Методично-спокойный (хотя бывали случаи, что он выходил из себя), как глыба, Герман стоял в кинопавильоне и требовал от всех, чтобы его указания выполнялись до мельчайших подробностей. Только подборка костюмов заняла полдня. Он осматривал каждую складку, воротничок, сапоги, ремень, брюки… Казалось бы, костюм Лопатина — военная форма. Взять военную форму моего размера, и все! Так нет же! Он заставил меня примерить более десяти гимнастерок, около двадцати шинелей. Одна коротка, другая чуть широка, третья — не тот воротник, и так до бесконечности…»
Между тем, когда пробы Никулина были показаны художественному совету студии, они вызвали резкое неприятие большинства его членов. Мнение было таким: клоун не может играть трагическую роль. Вспоминает А. Герман:
«Мне позвонил директор «Ленфильма» В. В. Блинов, человек, с которым я до сих пор дружу. Он мне позвонил и сказал: «Значит, так, Алексей. Ты снимаешь с роли Никулина и сделаешь это сам, не обращаясь к Симонову. Мы смотрели на художественном совете, все режиссеры сказали: можно его заменить, потому что он сам тебе не нравится, ты же всегда снимаешь его спиной. Но учти, если ты этого не сделаешь, мы вобьем тебе в спину осиновый кол. И никогда ничего не будешь снимать, даю тебе слово коммуниста. Ты мне веришь?..»
И все же кандидатуру Никулина Герману удалось отстоять. Причем огромная заслуга в этом принадлежит и Симонову, которого тогда многие откровенно боялись. Даже когда возникли трудности с долгой отлучкой Никулина из цирка, Симонов лично поехал в «Союзгосцирк» и с ходу решил эту проблему.
Натурные съемки фильма начались в середине января 1975 года и проходили в нескольких местах: в Ташкенте и на одной из железнодорожных станций, в Калининградской области. Начались съемки со сцены в вагоне поезда, в котором Лопатин едет в Ташкент. Там происходит его разговор с летчиком, первая встреча с Ниной. Работа проходила в тяжелых условиях. Лютовала зима, а Герман решил снимать эти эпизоды в настоящем поезде. Во время съемок актеры жутко мерзли и никак не могли сосредоточиться на работе.
Вспоминает Ю. Никулин: «Ну что за блажь?! — думал я о режиссере. — Зачем снимать эти сцены в вагоне, в холоде, в страшной тесноте? Когда стоит камера, нельзя пройти по коридору. Негде поставить осветительные приборы. Нормальные режиссеры снимают подобные сцены в павильоне. Есть специальные разборные вагоны. Там можно хорошо осветить лицо, писать звук синхронно, никакие шумы не мешают. А здесь шум, лязг, поезд качает. Иногда, гак как наш эшелон шел вне графика, его останавливали посреди степи, и мы по нескольку часов ожидали разрешения ехать дальше. День и ночь нас таскали между Ташкентом и Джамбулом.
Спустя год я понял, что обижался на Алексея Германа зря. Увидев на экране эпизоды в поезде с естественными тенями, бликами, с настоящим паром изо рта, с подлинным качанием вагона, я понял, что именно эта атмосфера помогла и нам, актерам, играть достоверно и правдиво…
Ни о чем, кроме фильма, с Германом говорить было нельзя. Он не читал книг, не смотрел телевизор, наспех обедал, ходил в джинсовых брюках, черном свитере, иногда появлялся небритый, смотрел на всех своими черными умными и добрыми глазами (доброта была только в глазах) и упорно требовал выполнения своих распоряжений. Спал он мало. Позже всех ложился и раньше всех вставал. Актеров доводил до отчаяния.
— Юрий Владимирович, — говорила мне с посиневшими от холода губами Гурченко, пока мы сидели и ожидали установки очередного кадра, — ну что Герман от меня хочет? Я делаю все правильно. А он психует, нервничает и всем недоволен. Я не могу так сниматься. В тридцати картинах снялась, но такого еще не было. Хоть вы скажите что-нибудь ему.
А я пытался обратить все в шутку. Не хотелось мне ссориться с Алексеем Германом, хотя внутренне я поддерживал Гурченко и считал, что так долго продолжаться не может. А Герман все требовал, требовал и требовал. Я же безропотно подчинялся и подчинялся. И, признаюсь, часто себя ругал — зачем согласился сниматься?..»
Где-то к середине 1975 года фильм был полностью завершен и смонтирован. Однако его путь к зрителю оказался тернист. На первом же просмотре в Госкино разразилась настоящая буря. К тому времени режиссеры, снимавшие фильмы о войне, уже хорошо сориентировались в ситуации и снимали сплошь «лакировочное кино». Оно снималось на цветной пленке, в красивых интерьерах, с красивыми актерами. Короче, сказка на военную тему. У Германа все было иначе. Он и сам позднее не скрывал, что снимал свой фильм вопреки сложившимся стереотипам о военном кино. Режиссер вспоминает: «Когда пошел этот косяк слюнявых картин по поводу военного тыла, я все это пересмотрел, взбесился и был рад снимать со своими товарищами «Двадцать дней без войны». Потому что эта картина — антипоточная. Больше в ней ничего нет. Она антилюбовная мелодрама, в ней антикрасивые герои, они за антилживый показ войны в жизни людей, она вся «анти», а больше в ней ничего нет…»