строки: пришел, осмотрел, поблагодарил. На этот раз в ней подробно излагались данные ими, вернее отцом, (фамилия «Хрущев» там пестрила через строчку), оценки выставленных произведений.
Внешне казалось, баланс полностью соблюдался, назывались, если не все, то большинство представленных в Манеже художников, вперемешку «чистые» и «нечистые», «хорошие и плохие». Затем упоминалось о спорах, вызванных полотнами Александра Дейнеки и Аркадия Пластова, манерой письма Александра Лактионова.
Далее перечислялись формалисты: покойный Р. Фальк, А. Древина, Ю. Васнецов, П. Никонов, А. Пологова, И. Голицын, Г. Захаров (запомним эту фамилию), «малюющих свои холсты хвостом осла», говорилось о негативной оценке их творчества, как собратьями-художниками, так и самим Хрущевым.
Информация о Манеже появилась на следующий день в «Правде». «Известия» отмолчались. Аджубей сколько-то времени тому назад выхлопотал поблажку не упоминать в газете о не слишком важных официально-протокольных мероприятиях, вроде приема послов, иностранных гостей не первого ранга и прочее. Они скучны и только раздражают читателей. Отец согласился, Суслов не возразил. Так, к примеру, «Известия» не сообщили о посещении отцом 30 ноября спектакля Киевской оперы. Осмотр выставки в Манеже Алексей Иванович попытался отнести к той же категории. Но не тут-то было! Не найдя на первой странице газеты нужной информации, Суслов резко выговорил Алексею Ивановичу. В результате «Известия» сообщили о событии, которому судьба уготовила стать «эпохальным», последними, во вторник 4 декабря 1962 года.
Нужно отдать должное Белютину, он уже тогда хорошо понимал политическую подоплеку происшедшего в Манеже. «Но надо было знать этого человека, — пишет Белютин о Суслове, — чтобы питать смешную иллюзию, будто он спокойно будет ждать своего конца. Манеж явился для него шансом, попыткой реванша. Поэтому он мобилизовал не только реакционных художников, но и собственный аппарат, своего рода тайную полицию, даже поступавшая к иностранным корреспондентам информация о событиях в Манеже ими старательно редактировалась. В сусловской версии все превращалось в бунт одиночек, а не проявлением того широкого движения среди художественной интеллигенции, которое поддерживалось партийным аппаратом и рядом самых высоких партийных руководителей и против которых выступил спровоцированный на взрыв Хрущев.
За считанные часы в редакциях рассыпали набор, сбивали клише, на радио и телевидении изымались тексты о нашей экспозиции. Номер журнала “Советский Союз” для Америки, полностью оформленный работами моих учеников, где шла давно подготовленная мною статья, изъяли из типографии и уничтожили».
Хороший тактик Суслов постарался немедля закрепить достигнутый успех. На стол отцу легла новая докладная о том, что неладно не только у художников, не лучше обстоят дела и в литературе, и в кино, и в театре, и в музыке. И туда пробрались люди озлобленные. Отец же чувствовал себя не в своей тарелке. Внутренне он стыдился учиненного в Манеже скандала и одновременно, стремясь оправдаться перед самим собой, убеждал самого себя в собственной правоте. Иначе он, руководитель государства, отвечающий за спокойствие в стране, поступить не имел права. Записка Суслова оказала действие, отец согласился, что останавливаться на Манеже нельзя, следует вразумить и всех остальных. Так начался этот, наверное самый несчастливый, период в жизни отца.
Суслов предложил собрать Пленум по идеологии с установочным докладом самого Хрущева. Отец не возражал, но Пленуму предпочел разговор по душам. Суслов посоветовал «поговорить по душам» с интеллигенцией в ЦК, на худой конец в Кремле, там сами стены будут на них давить. Отцу больше импонировало нейтральное место, вроде подмосковного Семеновского, где они уже дважды откровенно и, как он считал, продуктивно беседовали о наболевшем с писателями и другими творческими деятелями. Но в Семеновском в декабре неуютно, и он остановился на Доме приемов на Ленинских горах. Там имелся кинозал, его можно использовать для совещания. Перед обсуждением, считал отец, следует разрядить напряжение обедом, продемонстрировать, что собрались для дружеского разговора, а не для «накачки». Обед-совещание назначили на 17 декабря 1962 года. Заглавный доклад по настоянию Суслова поручили Ильичеву, как председателю Идеологической комиссии. Ход Михаил Андреевич рассчитал с иезуитской точностью: от доклада Леониду Федоровичу не отвертеться, пусть этот поклонник «модерна» замарается как следует. Отец не возражал. Паутины, которой его опутывал Суслов, он не замечал.
Сам я на том совещании не присутствовал. В печати опубликовали только доклад Ильичева, без выступлений других участников. Сейчас полная стенограмма происходившего в Доме приемов доступна всем желающим, но она длинна и скучна, я предпочту ей саркастические комментарии одного из участников, кинорежиссера Михаила Ромма: «Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными».
Отец рассчитывал, что «нормальные» художники и не художники разделят его неприятие к «извращенному» отображению природы, человека и всей нашей действительности. Вот он и попросил развесить в фойе Дома приемов с одной стороны, картины Юрия Непринцева, Александра Лактионова, Сергея Герасимова, Владимира Серова, а с другой — расставить скульптуры Неизвестного и творения других абстракционистов.
Результат получился обратный, многие из приглашенных становились на сторону абстракционистов- модернистов. Одним, как Илья Эренбург, их работы нравились, другие, в том числе и Михаил Ромм, просто сочувствовали гонимым властями. В России они всегда вызывают сострадание, неважно, нищие, арестанты или нетрадиционные художники.
«Толпится народ, человек триста, а то, может быть, и больше, — пишет Ромм. — Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты. В двери, которая ведет в главную комнату, видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит! Что же это, смягчение, что ли?
Смотрю, тут и абстракционисты. Рядом с Неизвестным мелькают и другие художники, которых я знал и которых ожидало, как казалось, неминуемое наказание. А тут вдруг банкет.
И вот среди этого гула, всевозможных взаимных приветствий и вопросительных всяких взоров появляется руководство, толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Разумеется, тут же выросла фигура Михалкова: откуда ни щелкнет репортер, непременно рядом с Хрущевым Михалков, ну еще тут же Шолохов, Грибачев и какой-то человек с подергивающимся лицом — не знал я, кто это. Спросил. Оказывается — скульптор Вучетич, у него нечто вроде тика.
Ну ладно. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях такой водоворот из людей.
Расселись все. С одного конца раздался такой звоночек, что ли. Встал Хрущев и сказал, что мы пригласили вас поговорить, мол-де, но так, чтобы разговор был позадушевнее, получше, пооткровеннее, решили вот — сначала давайте закусим.
Да, еще Хрущев извинился, что нет вина и водки, и объяснил, что не надо пить, потому что разговор будет, так сказать, вполне откровенный. Понятно…
Ну, примерно час ели и пили. Наконец подали кофе, мороженое. Стали отваливаться. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стульями, повалил народ в анфилады. Перерыв».
После перерыва начался разговор. В кинозале, перед экраном, прикрытым занавесом, разместился президиум: Хрущев, другие члены Президиума ЦК. С коротким докладом выступил Ильичев. Леонид Федорович отлично понимал, что Суслов его подставляет, но не подставиться не мог. Не уходить же ему из-за каких то художников из секретарей ЦК? И вообще из политики? Человек умный и изворотливый, он попытался выкрутиться. Критику свел к перечислению уже «обсуждавшихся» в Манеже работ: «Обнаженная» Фалька, «Толька» Жутовского, «Разрушенная классика» Неизвестного и иже с ними. От себя не добавил практически ничего. Правда, упомянул недавно вышедший в Нью-Йорке сборник стихов «Весенний лист» тогда еще никому неизвестного диссидента-математика А. Есенина-Вольпина, писавшего: «Что тираны их — мать и отец, / И убить их пора бы давно…», и еще: «Ничего не хочу от зверей, / Населяющих злую Москву». Строки, на мой взгляд, не столько поэтические, сколько политические, но автору виднее.
Затем Ильичев рассказал о новом письме Хрущеву от группы деятелей культуры, писавших о свободе выражения мнений, ставшей возможной после XX и XXII съездов партии, и одновременно опасавшихся «появления нового Сталина» и заверил, что такого не случится.