выросшему на нашей земле!» Потом он оправдывал свои слова страхом быть исключенным из партии.
Между двумя этими заявлениями пролегло несколько десятилетий. Где он искренен, а где хитрит? Смею допустить, что он в обоих случаях говорил, что думал, просто времена изменились.
А вот совсем другая история. Тоже поэт, 26-летний Евгений Евтушенко, поклонник таланта Пастернака, в тот же день и в тех же условиях повел себя иначе. Когда секретарь парткома Организации московских писателей Виктор Сытин предложил ему выступить с осуждающей речью от имени молодежи, он, не раздумывая, отказался. Сытин потащил Евтушенко к секретарю Московского комитета комсомола Мосину. Тот выслушал обе стороны и подвел итог: «Товарищ Евтушенко изложил свою точку зрения. Вопрос закрыт».
Получается, Евтушенко не захотел выступить на собрании и не выступал. «От имени молодежи» осудил Пастернака кто-то еще. Слуцкий с Мартыновым приняли иное решение. Такой разнобой мог произойти только при отсутствии четкой команды из ЦК КПСС. Если бы сверху спустили жесткое указание, то товарищ Мосин не посмел бы самостоятельно «закрыть вопрос». Повторю, после телеграммы Пастернака в Стокгольм верха успокоились, а низы организовывали «проработку» по своему собственному разумению. Писатели в какой-то мере действовали и говорили, соизмеряясь со своей позицией. И позиции эти порой отличались диаметрально.
Приведу еще один характерный пример. Партбюро Литературного института жалуется в ЦК на Союз писателей, что те «не дали возможности студенческой делегации выступить 27 октября на заседании президиума правления Союза писателей, где исключали Пастернака, и огласить текст письма осуждавшего его предательские действия». Одновременно они исключили из института, «по требованию общественности», Беллу Ахмадулину, Юнну Мориц и еще нескольких человек, кто «поддерживал связь с Пастернаком, разделял его взгляды».
Правда, для исключенных история закончилась благополучно, по решению Секретариата Союза писателей СССР их восстановили. Партбюро снова нажаловалось Фурцевой, которая поручила «разобраться и дать предложения». Разобрались и рекомендовали партбюро Литературного института и секретарям Союза писателей к студентам не придираться, «улучшить работу и взаимодействие института и союза».
Начинаешь докапываться, как все происходило на самом деле, и получается, что далеко не все выстраивались по ранжиру.
Однако вернусь к собранию Московских писателей. «Прения» только разгорались, на собрании выступило четырнадцать человек, еще тринадцать ожидали своей очереди, но Поликарпов со Смирновым посчитали, что пора закругляться. Смирнов зачитал полученный из ЦК проект решения и предложил его проголосовать. Но не тут-то было! Текст залу показался недостаточно сильным.
«Наиболее показательным было то, что происходило в конце, во время принятия резолюции, — продолжает делиться своими впечатлениями Лазарев. — В стенограмме эта процедура занимает не так много места, тогда же казалось, что этому не будет конца. Кто-то из дам (больше всего вопили почему-то именно они), кажется, Раиса Азарх, потребовала, чтобы в резолюцию было внесено обращение к Советскому правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства».
Критик Лазарев в «Записках пожилого человека» отмечает сам факт, а поэт Ваншенкин воспроизводит этот эпизод в деталях и очень показательных. Вот что он запомнил: «Известная поэтесса, возможно, Раиса Азарх, старенькая, но еще вполне бодрая, востроносенькая, с белыми кудельками, вносила поправку из зала. Смирнов не слышал, переспрашивал.
Она повышала голос: “Там говорится, пускай он будет изгнанником. Но слово «изгнанник» звучит слишком жалостливо, сочувственно. Нужно жестче: пусть он будет изгоем…”».
Оба автора сомневаются, была ли это Азарх. Дмитрий Быков пишет, что высылки Пастернака потребовала не Азарх, а Вера Инбер, тоже поэтесса. Не важно, кто проявил инициативу, важно, что такое требование прозвучало и его поддержало большинство. Смирнов растерялся.
«Этот пункт не был запланирован заранее (я возвращаюсь к тексту Лазарева) Смирнов пытался отстоять первоначальный проект, говоря, что там достаточно ясно выражено отношение к содеянному Пастернаком. Зал, однако, настаивал на своем, ревел, требовал голосования. Несколько раз Смирнов, повернувшись спиной к залу, консультировался с дирижером всего этого действа заведующим Отделом культуры ЦК Поликарповым. Тот, видимо, говорил ему, что не надо этого вносить — из каких соображений, не знаю, может быть, проект резолюции уже одобрили на более высоком уровне. Смирнов опять и опять пытался уговорить зал не настаивать на поправке о высылке, зал же требовал, добивался, вопил. И снова Смирнов вел переговоры с Поликарповым. Продолжалось это бесконечно долго. В конце концов вопящие добились своего, поправку проголосовали и приняли.
— Кто за? Кто против? Кто воздержался? — задавал рутинные вопросы председательствовавший.
За «за» взметнулся лес рук, «против» — осталось без ответа, воздержавшихся тоже не оказалось.
— Принято единогласно, — с облегчением констатировал Смирнов. — Собрание окончено. Прошу расходиться».
Ваншенкину запомнилось, что когда Смирнов произнес «единогласно», «какая-то пожилая женщина закричала из зала: “Неправильно! Не единогласно. Я голосовала против…”
Сергей Сергеевич сначала сделал вид, что не слышит, но она приблизилась к сцене, и он вынужденно спустился к ней. Она горячо ему что-то втолковывала. Он нагибался к ней, оправдывался.
— Кто это? — спрашивали кругом.
— Аллилуева.
— Писательница?
— Да, реабилитированная. Из той семьи…»
Это была Анна Сергеевна Аллилуева, сестра Надежды Сергеевны. Свояченица Сталина. После тюрьмы, Анна Сергеевна опубликовала книжку воспоминаний, и ее приняли в Союз писателей. Не знаю, учел ли Смирнов ее голос «против» или в протоколе собрания так и осталось «единогласно».
Собрание закончилось, на улице вечерело, и Лазарев поспешил в редакцию. Косолапова больше всего интересовала резолюция.
«Как я понял, проект резолюции уже был в газете, — пишет Лазарев, — его набрали, он стоял в номере, и Косолапову надо было решить, в каком виде резолюцию печатать — ведь высокое начальство было против поправки, может быть, не следует ее воспроизводить, не успели, мол, номер уже был подписан, печатался. То ли размышляя вслух, то ли советуясь со мной, он произнес: “Как же поступить?” Мне вдруг пришло в голову: “Позвоните Фурцевой, она же руководит культурой”. Что он и сделал. Разговор был короткий. Положив трубку, Валерий Алексеевич сказал: “Надо давать с поправкой. «Голоса» уже передали”».
Парадоксально, но факт, если бы не «голоса», то…
С другой стороны, резолюция писательского собрания особого веса не имела, высылать Пастернака за границу никто и не собирался.
Еще пару слов о позиции наиболее известных участников тех событий. Александр Трифонович Твардовский, великий поэт и гражданин, в своих рабочих тетрадях обошел расправу с Пастернаком молчанием.
Его верный соратник Владимир Лакшин в написанных позднее «попутных» добавочках к собственному дневнику отметит, что Александр Трифонович в последствие сокрушался: «Меня Поликарпов обманул», — говорил он не однажды, однако Лакшин «так и не понял, в чем заключался “обман” Поликарпова».
Скорее всего, ни в чем, просто Твардовскому, как и Слуцкому, хотелось отвести вину от себя. И детям председателя собрания Сергея Сергеевича Смирнова — кинодраматургу Андрею и журналисту Константину тоже очень хотелось, чтобы злосчастная стенограмма заседания Московской писательской организации вообще куда-нибудь пропала. И мне бы хотелось, чтобы отец оказался ни при чем. Очень хотелось бы. Но, к сожалению, историю не перепишешь. А может быть — к счастью, ибо на ней учатся, правда, только те, кто способен к этому.
Прошли десятилетия, казалось, страна покончила с прошлым, переменились названия не только улиц, новое название и у самой страны. К власти пришли новые люди, те, кто, как они говорят, десятилетиями самоутверждался в борьбе с прошлым. И вдруг все вернулось на круги своя. Наверное, не