– У тебя здесь такая тяжелая работа.
– Ну, теперь-то стало полегче, – возразил он. (С недавних пор его назначили старшим смены. Но я-то видел, как в сырые дни он, морщась, потирает запястья. Видел, как пот выступает у него на лбу, когда он пьет после еды свое лекарство от несварения.) – Кроме того, я не ради себя самого прикатил сюда, правда?
Я погладил его по руке. Моя ладонь – чистая и нежная – и его мозолистая лапа трудяги. Сколько подарков он сделал мне в Кабуле – игрушечные грузовики, поезда, велосипеды! И вот Америка. Последний подарок Амиру.
Не прошло и месяца с момента нашего прибытия в США, как Баба нашел работу на бульваре Вашингтона. Владел автозаправкой какой-то афганец, – естественно, знакомый Бабы. Шесть дней в неделю, двенадцать часов в день Баба заливал бензин, пробивал чеки, менял масло и протирал ветровые стекла. Иногда я приносил ему еду и заставал такую картину: Баба разыскивает на полке какую-нибудь пачку сигарет, а клиент ждет с той стороны покрытого маслянистыми разводами прилавка. Когда я входил, звенел электронный колокольчик, и Баба оборачивался и с улыбкой смотрел на меня через плечо, а глаза его слезились от напряжения…
В тот же день, когда Бабу приняли на работу, мы отправились в Сан-Хосе на прием к миссис Доббинс – служащей органов социального обеспечения, которая занималась нашими пособиями, полной негритянке с весело поблескивающими глазами и ямочками на щеках. Как-то она мне сказала, что пела в церкви. Ничего удивительного – ее голос так и тек молоком и медом.
Баба вывалил ей на стол целую кучу продовольственных талонов и сказал, что они ему без надобности.
– Я всегда работаю, – пояснил Баба. – И в Афганистане, и здесь. Большое вам спасибо, миссис Доббинс, но я трачу только то, что заработал. Дармовых продуктов мне не надо.
Миссис Доббинс подозрительно прищурилась, не понимая, где тут подвох, но талоны взяла.
– За пятнадцать лет, что я здесь служу, такого случая не припомню. – В голосе ее слышалось крайнее удивление.
Бабе всегда было ужасно неловко рассчитываться в магазине талонами – он ведь не нищий. Еще какой афганец увидит, позору не оберешься.
Из конторы на улицу Баба вышел такой довольный, словно ему только что успешно вырезали опухоль.
Летом 1983 года я закончил среднюю школу. Мне было уже двадцать лет – самый старший среди вышедших на футбольное поле выпускников в академических шапках. Помню, Баба совсем затерялся в толпе родителей, среди вспышек фотокамер и голубых платьев. Потом его фигура обнаружилась рядом с двадцатиярдовой линией – руки в карманах, на груди фотоаппарат – и опять исчезла. Люди так и сновали туда-сюда, девушки обнимались, смеялись и плакали, все махали друг другу руками. Борода у Бабы поседела, волосы на висках поредели, и он вроде как стал меньше ростом – в Кабуле-то отец возвышался над любой толпой. На нем был красный галстук, который я подарил ему на пятидесятилетие, и парадный коричневый костюм – тот самый, который он на родине надевал только на свадьбы и похороны, – ныне единственный. Разглядев меня, Баба улыбнулся, подошел поближе, поправил у меня на голове академическую шапку и щелкнул меня на фоне школьной башни с часами. Конечно, сегодня был его день, даже в большей степени, чем мой. Обнимая меня и целуя, Баба сказал:
– Я горжусь тобой, Амир.
Глаза у него при этом заблестели, и я был тому причиной. Какое счастье.
Вечером он повел меня в афганскую шашлычную в Хэйворде и столько всего заказал, что в нас не влезло. Хозяину он объявил, что осенью сын отправится в колледж. Я готов был поспорить с ним на этот счет и сказал, что сейчас мне лучше пойти работать, поднакопить денег и поступить в колледж на следующий год. Но Баба на меня так глянул, что мне сразу расхотелось развивать дальше свою мысль.
После праздничного обеда мы с Бабой отправились в бар через дорогу от ресторана. Темное помещение было все пропитано ненавистным мне запахом пива. Мужчины в бейсболках и жилетах играли в бильярд, клубы дыма колыхались в неоновом свете над покрытыми зеленым сукном столами. На этом фоне я в своем спортивном пиджаке и отглаженных брюках и Баба в коричневом костюме выглядели не совсем обычно. Мы сели у бара рядом с каким-то стариком, голубые отсветы рекламы пива «Микалоб»[27] придавали его морщинистому лицу болезненный оттенок. Баба закурил и заказал нам два пива.
– Сегодня я очень-очень счастлив, – возгласил он, обращаясь ко всем вообще и ни к кому в частности. – Сегодня я пью вместе с моим сыном. И налейте пива моему другу, – обратился отец к бармену, шлепая старика по спине.
В знак благодарности дедок приподнял шляпу и улыбнулся. Верхних зубов у него не было совсем.
Свое пиво Баба прикончил в три глотка и заказал еще. Я и четверти бокала не выпил, а Баба успел расправиться с тремя, поставил старику виски, а бильярдистам – большой кувшин «Будвайзера». Мужики качали головами, дружески хлопали отца по плечу и пили за его здоровье. Кто-то поднес ему огня. Баба закурил, ослабил галстук, высыпал перед стариком целую пригоршню двадцатипятицентовых монет и указал на музыкальный автомат.
– Скажи ему, пусть выберет свои любимые песни, – попросил он меня.
Дед понимающе кивнул и отдал Бабе честь, словно генералу. Заиграла кантри-музыка. Пир горой начался.
В разгар веселья Баба поднялся с места и, проливая пиво на посыпанный опилками пол, гаркнул:
– Пошла Россия на хер! Собутыльники, смеясь, громко повторили его слова. Растроганный Баба заказал по кувшину пива каждому.
Когда мы уходили, все настаивали, чтобы мы посидели еще немножко. Баба был все тот же и восхищал всех вокруг, неважно, Кабул это, Пешавар или Хэйворд.
Я сел за руль старенького отцовского «бьюика-сенчури», и мы поехали домой. По пути Баба задремал, послышался могучий храп, машину заполнил сладкий и резкий запах табака и спиртного. Однако стоило мне остановиться, как Баба очнулся и прохрипел: