– Ну, мон шер, – положил Шилин Михальцевичу руку на плечо, – помаши ручкой этим лесам и болотам. Впереди у тебя Париж.
Михальцевич промолчал, все внимание его было занято Катериной. Он заметил, что она тоже не спускала с него и с Шилина глаз, и расценил это по-своему: дамочка не хочет с ними расставаться. Подошёл к ней, сказал:
– Мадам, было бы славно, если б мы сели в один вагон: вы скрасили бы нашу дорогу. Не возражаете?
Катерина озабоченно посмотрела на поезд, который уже останавливался.
– Хорошо, не возражаю, – ответила она, выдавив на лице принуждённую улыбку. – Давайте сядем в пятый вагон. – И снова оглянулась на поезд. – Только в пятый… в пятый.
Прополз мимо паровоз, заскрежетали колёса вагонов, лязгнули буфера, поезд дёрнулся, замер на месте. Катерина махнула рукой Михальцевичу, побежала к пятому вагону – он остановился недалеко. Взобраться в тамбур ей помог Шилин.
Это был типичный вагон всех поездов того времени: окна повыбиты, краска облезла, там-сям светились дыры в стенах – вагон попадал под обстрелы. Людей набилось битком. Шилин и Михальцевич, помогая Катерине, все же втиснулись в первое купе. Михальцевич согнал со скамьи какого-то хлопца, предложил сесть Катерине, сел и сам.
– Вот видите, какие мы галантные кавалеры, – сказал он, когда Катерина села. – Значит, до Гомеля?
– До Гомеля.
– Какая удача – ехать рядом с такой милой во всех отношениях дамой. – Вещевые мешки, свой и Шилина, Михальцевич забросил на верхнюю полку, оба держали при себе только полевые сумки.
В купе сидело двое военных, женщины, согнать больше было некого, и поэтому Шилин стоял.
Поезд резко и неожиданно дёрнулся и пошёл. Михальцевич покачнулся и схватился рукою за плечо Катерины.
– Пардон, – сказал он, дыша ей прямо в лицо. – Озорник-поезд едва не бросил нас в объятия друг к другу.
Шилин, положив локоть на край средней полки, смотрел в окно. Худощавый, жилистый, с жёстким, словно отчеканенным лицом, раздвоенным подбородком. Усы короткие, тронутые сединой. Шилин был задумчив и строг, чёрные брови его то взлетали вверх, то, когда лицо хмурилось, сходились на переносице, иногда приходили в движение и губы.
«Бандит, – думала, со страхом глядя на него, Катерина, – сколько же душ ты загубил этими вот худыми, с длинными кистями руками. Они же и расстреливали, и вешали, и вырывали нажитое у людей… Интересно, где крест, что у отца отнял, прячешь? Неужто в том мешке? – Катерина скользнула взглядом по полке. – Нет, видно, в полевой сумке, вон какая она у него тяжёлая, ремешок аж в плечо врезается…» Если присутствие Михальцевича, так и не снявшего руку с её плеча, только раздражало, то Шилин вселял страх…
«А сядет ли тот рыжий хлопец, чекист тот?» – забеспокоилась Катерина. Подумала и спохватилась: а что он один сделает в этом переполненном вагоне? Да ещё такой молоденький, дитя совсем.
Поезд шёл лесом, полыхавшим в осенней тишине жёлтым и багровым пламенем.
Иванчиков все-таки сел. Сел в пятый вагон вместе с Ксенией. Он опять попросил её поехать с ним, и она опять согласилась, сказала, что через пять станций живёт её дядька и что это неплохой случай его навестить. Ксения не стала пробираться в вагон, осталась в тамбуре. А Иванчиков, наказав Ксении там и ждать его, начал протискиваться по проходу, чтобы увидеть Катерину.
Заметил её в другом конце вагона. Из-за спины пассажира смотрел не неё, ждал, чтобы и она его заметила. Катерина сидела рядом с полноватым военным в чёрной кожанке и в фуражке с красной звездой. Тот маслено улыбался, что-то говорил, пялясь на неё выпученными глазами, а Катерина в ответ нехотя посмеивалась. Иванчиков протиснулся ещё ближе, и Катерина его заметила, словно невзначай кивнула и рукой показала на своего соседа, а потом на другого военного, который стоял и смотрел в окно.
Иванчиков был уже настолько близко, что мог слышать их разговор.
– Женщины теперь эмансипированные, – говорил тот пучеглазый (валапокий, как здесь таких называют), – они скоро все вершины займут в обществе. И в любви, разумеется, тоже. Сами будут нас, бесправных мужчин, выбирать.
– Ей же право, будут, – вмешался мужчина в австрийской шинели. – Берут эти бабы верх над нами. А ежели баба начальница, то – ого-го… Козёл в юбке.
– Зачем же так грубо, – поморщился пучеглазый, – женщины – украшение природы.
– Ого, украшение, – хмыкнул тот, в австрийской шинели. – В нашей дивизии баба начальницей трибунала была. Судила всех одинаково – расстрел.
С верхней полки свесилась стриженая голова молодого красноармейца.
– Рыжая такая? – спросил он. – Так она и у нас судила. В такой шкуре ходила, как у тебя, – ткнул он пальцем в плечо военного, что стоял и смотрел в окно. – Наш отделённый кокнул из винтовки барана. От стада отбился… Жарили-парили – на все отделение. Отделённого за мародёрство – под суд. Рыжая та судила в клубе принародно. А я конвоиром стоял. Двое мужчин, что у неё по сторонам сидели, молчок, а она все кричала. А потом приговор объявила – расстрел. Отделённый сомлел и – с катушек. Когда всех выпроводили из клуба, рыжая хлясь-хлясь отделённого по щекам, тот очухался. «Дурень, – говорит, – чего с ног валишься, тебе не расстрел, а на три месяца в дисциплинарную роту. Это я объявила расстрел, чтоб другие боялись и так не делали».
Второй военный, в такой же чёрной кожанке, как у пучеглазого, посмотрел на рассказчика, усмехнулся, хотел что-то сказать, но передумал, опять отвернулся к окну.
Катерина, встретившись с Иванчиковым взглядом, показала глазами на этого военного, дважды кивнула, и Иванчиков понял, что он и есть главный, Сивак.
Стесняющее горло волнение и радость охватили Иванчикова: он у цели! Вот они, те неуловимые