плесенью.
Всё было в этом доме: кровати с сенниками и подушками, скамьи, лавки, стол, разная посуда, у припечка – ухваты, чепела, кочерга и помело. В красном углу висели образа Николая-чудотворца и матери божьей. Повсюду лежала толстым слоем пыль, изукрашенная следами мышей. Не было только никакой одежды, да пустым оказался незамкнутый сундук. Почему люди оставили этот добротный дом, было неизвестно.
Шилин приказал Ворону-Крюковскому прибрать в комнате и вышел во двор, присел на лавочке у колодца. Раненая рука уже почти зажила и лишь изредка напоминала о себе тупыми толчками боли.
День с самого утра хмурился и сулил дождь. Небо, затянутое тучами, было серо, как шинельное сукно. Оттуда, из этих туч, шёл неприятный, промозглый холод. У Шилина разнылась нога, раненная ещё в четырнадцатом. Сидит проклятый осколочек, которого во время операции в госпитале не нашли, а во второй раз лечь под нож, когда он дал о себе знать, Шилин не захотел.
Ворон-Крюковский привёл в дом двух хлопцев с наломанными в лесу вениками – наводить порядок, а сам подошёл к Шилину и присел на брёвнышке напротив.
– Что? – неприязненно спросил у него Шилин.
– Так, – ответил тот с усмешечкой. – Удобное брёвнышко, вот и потянуло, ваша благородь.
«Какие у него страшные глаза. Пустые, как у рыбы, – подумал Шилин с брезгливостью и с чувством невольного страха, чего прежде за собою не замечал. – И усмешечка жуткая. Он и убивает с этой усмешечкой».
– Иди помоги прибрать, – сказал ему Шилин.
Ворон-Крюковский сидя козырнул, встал, но пошёл не в дом, а к костру, на котором кипело какое-то варево.
«Хоть бы ты в плен сдался или сбежал, – пожелал ему Шилин. – А лучше, пусть бы тебя укокошили».
То, что отряд уменьшился числом, Шилина не очень чтобы угнетало. Отсыпалась в основном всякая случайная мразь – те, кого привела в стан борьбы против Советов не идея, а возможность нажиться и поразбойничать. Принимая их в отряд, знал, что это за люди, но принимал, не мог не принять, ибо ему нужны были послушные исполнители, которые не гнушались бы стрелять и убивать.
Заморосило. Мельчайшие, почти невидимые капельки влаги, казалось, висели в воздухе и не могли упасть из-за своей лёгкости. Воздух был уже пресыщен сыростью, и она словно цедилась, выпадала на траву. Вся трава взялась росой и мутно блестела.
Шилин встал и пошёл в дом, где успели уже убрать и даже помыть полы. Хотелось побыть одному, полежать, подумать. Прилёг на кровать. Настроение было скверное, болели рука, нога, но больше – сердце, полное горечи. Понимал Шилин, как никогда до этого, понимал: никаких надежд не осталось, он окончательно потерпел крах, как и все те, кто так же надеялся вернуть утраченное. Вокруг него – пустота, он в положении игрока, который пошёл ва-банк, поставил на кон последнее своё богатство – нательный крестик, но проиграл и его. Вся его борьба против Советов, как и потуги всей бывшей элиты России, – впустую. Белая армия разгромлена, будет разгромлен и Врангель – потому Шилин и не искал удачи на юге, – и никакое чудо, никакой бог уже не помогут вернуть прошлое, как нельзя вернуть вчерашний день. Дальнейшая борьба, в святость и правоту которой он так верил, ничего, кроме новых жертв, не принесёт. Да это уже и не борьба, а месть за неосуществлённые планы и мечты. Всё, поздно…
А так близка была победа. Так близка… Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг – земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразвёрстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдёт захватывать волости, уезды, целые губернии… Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: «Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загромождённую руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков… Над хаосом витает ненавистный дух разрушения… Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, – все в бой за святую Русь!..» Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по сёлам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон- Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий… Осталось только позаботиться о своём собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли.
Дождь разошёлся, по стёклам поползли потёки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало ещё горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности – все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он ещё представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру – крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке – тяжёлый.
Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку – мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюблённого в Милу. «Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня», – усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живёт и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость…
Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, ещё не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасёт и даст возможность жить, не боясь за своё прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он – Сорокин.
Шилин толкнул ногой дверь, распахнул её, крикнул с крыльца:
– Поручик Михальцевич!
Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Ещё б звёздочку на фуражку – типичный комиссар.