теперь было видно, что оно белое, миленькое личико уже много думающего ребенка. Скучно ему было в больнице, тошно, одиноко.
Однажды, проснувшись среди дня, Яшка открыл глаза и вздрогнул. Кто-то смотрел на него и улыбался ему, так улыбался, что Яшка почувствовал себя совершенно здоровым и сделал движение, желая сесть на койке. Но боль в ноге заставила его сморщиться, охнуть и снова закрыть глаза.
- Что у тебя болит, мальчик? - спросили его. Никто никогда и ни о чём не спрашивал его так ласково.
Яшка взглянул - над ним наклонилось чьё-то белое, нежное, почти прозрачное лицо, и прямо в глаза ему смотрели тёмные, ласково прищуренные глаза, смотрели и улыбались и как бы гладили Яшку чем-то мягким и тёплым по всему его маленькому телу. Яшке показалось, что всего этого он давно уже ждал и что когда-то кто-то так же вот смотрел на него... но это было неизвестно когда. Яшка улыбнулся...
- Что ты молчишь?
Яшка снова улыбнулся и хитро кивнул головой, прищурив глаза.
- Милый какой!
Яшке плакать захотелось. Охватить бы эту чисто вымытую, тонкую шею и плакать долго и много.
- Ну, ответь! Давно ты здесь? Что у тебя болит? Чей ты?
У мальчика щекотало в горле, и прерывающимся голосом он спросил:
- А ты не уйдёшь... вы не уйдёте, если я говорить с вами буду?
- Голубчик! Почему ты думаешь так?
- А я буду говорить... вам не про что будет спрашивать, и тогда вы уйдёте... Опять тогда я останусь один. - Тут Яшка заплакал слезами обиды и радости.
- Бедненький... Я не скоро уйду... вон он спит ещё...
- Кто? - быстро сквозь слёзы спросил Яшка.
- Брат. - И она кивнула головой на его соседа по койке...
- Так вы это не ко мне пришли? - разочарованно спросил Яшка.
- Ведь я же не знала тебя... Теперь буду уж и к тебе приходить...
- А этот, длинный-то, и есть брат? Он чего тут лежит? Тоже машина его испортила? - недоверчиво и любопытно спросил Яшка.
- Он... болен, очень болен... Его не машина, а... так он... нездоров...
- А вы кто такая? Часто вы будете ходить? Каждый день? А вы где работаете? Вы, может, корректорша, или швейка, или просто барыня? Глаза вот у вас больно чудные... большущие!.. Пока брат хворает здесь, вы всё и будете ходить сюда? Ишь... ну кабы он подольше похворал!
- Мальчик мой бедный, голубчик!
Он опять заплакал, этот Яшка Чистяк. Уж очень она хорошо говорит свои слова! Он плакал и сморкался в свои пальцы, а она утирала ему нос платком, от которого пахло цветами и весной. И Яшка чувствовал, что вместе со слезами из него выходит его боль, а вдыхая запах платка, он вдыхает вместе с ним бодрость и силу...
Потом она целовала его в глаза, и в губы, и в щёки, и в лоб. И всё это было не изведано Яшкой, всё открывало пред ним целый мир новых чувств.
Она ушла, - он остался как во сне и как во сне жил девять дней. Девять раз приходила она, и всё это время Яшка переживал бесконечно много неизведанных, сладко волновавших его душу ощущений. Она обыкновенно приходила и, подходя к его койке, поцелуем здоровалась с ним, а потом шла к брату и садилась в ногах его койки, так, чтобы видеть и Яшку. Яшка, хмуря брови, следил за ней, слушал её разговор с братом, а когда она взглядывала на него, Яшка манил её глазами к себе. Чувство жгучей ревности к этому длинному и мрачному человеку испытывал Яшка всякий раз, как только вспоминал о его существовании. Яшка хотел бы, чтоб он умер уж, что ли, скорее, этот длинный брат, тогда бы она ходила к одному ему, к Яшке. И всякий раз, как брат со стоном хватался за грудь, Яшка вздрагивал - умирает, что ли? Но тот всё не умирал, и Яшке горько было это. Первый раз ему выпало на долю такое хорошее, и вот нужно делить это пополам с какой-то 'гнилой жердью', как мысленно прозвал Яшка своего соседа. Она всё время почти сидела у него на койке и лишь изредка, ненадолго подходила к Яшке. Он хватал её за руку и, глядя на неё жадными и умоляющими глазами, тянул её к себе, молча, крепко... Она потихоньку освобождала из его пальцев свою руку и снова шла туда, к брату, который никогда не говорил ни слова Яшке, да и с ней говорил мало. И всякий раз, когда она уходила, Яшке хотелось ругнуть её брата, в сердце у него что-то кололо, и на глаза навёртывались злые слёзы. Много мук и много счастья пережил он в эти девять дней своей жизни.
И вот однажды утром, проснувшись, Яшка увидал, что 'гнилую жердь' перекладывают с койки на носилки...
- Куда его тащат? - быстро спросил Яшка у сиделки.
- А тебе что? Ты ещё туда не попадешь... чай, вот скоро тебя домой потурят... Набаловался здесь.
- Умер, что ли? - с трогательной просьбой в глазах ещё спросил Яшка.
- Ну, известно... Не живого, чай, понесут.
'Умер!' Яшка испугался несколько, видя это вялое, белое мясо, лишённое движения, какое-то изломавшееся. Ещё ночью этой Яшка слышал его стоны, кашель и движения... Но скоро испуг сменила тихая радость - 'она' будет ходить только к нему одному, к Яшке. И, закрыв глаза, он начал ждать её. Он мог уже вставать с койки и ходить при помощи костыля, но лежал... Она придёт и, как всегда, поцелует его, но уже не сядет туда, к брату. Нет уж его, брата-то! Жгучая радость охватывала Яшку при этой мысли, и потом она сменялась в его душе тихим и сладким покоем. Всегда теперь она будет сидеть с ним, Яшкой, и никого у неё здесь нет, кроме него... Но она не пришла...
- Хоронит... - объяснил себе Яшка этот грустный факт. - Похоронит и придёт... Апельсинов, чай, принесёт и книжку... И будет говорить... до-олго!
Она не пришла и на другой день, и на третий, и ни разу больше не видал уж её Яшка в течение тех двух недель, которые прожил в больнице со времени смерти её брата...
III
Он долго, усердно искал 'её' по городу после того, как вышел из больницы. Он вынес оттуда нелюдимость, молчаливую сосредоточенность и сознание необходимости найти 'её'. По воскресеньям и в нерабочие дни он шлялся по городу всюду, где бывает чистая публика, и искал, и не мог найти. Похожих было много, и все они кололи ему сердце острым воспоминанием о 'ней', мимолётной грёзе его печальной жизни, все они ещё прочнее запечатлевали в его маленьком сердце её славный, добрый образ, её ласковые тёмные глаза, её горячие мягкие губы, тонкую фигурку её в чёрном пышном платье и маленькую головку в чёрной шляпе с белым пером. Нигде не было 'её', кроме его сердца. Сосредоточенный и хмурый, с большими печальными глазами, опять чумазый и снова пропахший типографской краской, он был несколько странен для типографского мальчика. В нём не было бойкости детства, беззаботности и весёлого сердца ранней весны его жизни - всё детское в нём пожрала и сожгла эта девятидневная грёза.
Но судьбе, всегда такой остроумной в своих жестоких шутках над людьми, судьбе его угодно было, чтоб он ещё раз увидал её. Однажды, возвращаясь с товарищами с прогулки по лесу и идя почтовым трактом, он увидел её. Прошло два года, но она была такая же, как и тогда, в больнице, сидела в почтовом возке, и тройка коней несла её в клубах пыли. Рядом с ней был ещё кто-то... военный, потому что в глазах Яшки сверкнули металлические пуговицы. Это она была, она, он не ошибался. Он как бы прирос к земле на мгновение и вдруг с радостным криком бросился вслед за тройкой.
Он бежал, прижав локти к бокам и кричал, и в рот ему набивалась пыль, гремели колёса тарантаса на выбоинах, и в голове Яшки шумело, сердце его билось, он кричал, кричал... Тарантас, заглушая его голос, исчезал в пыли... Деревья стремительно неслись куда-то мимо Яшки Чистяка...
И когда, обессиленный погоней, он упал в пыль дороги лицом, - то зарыдал, заплакал слезами горькой обиды, злыми слезами разочарования.
Потом он пытался найти её. Дня через три он отправился вдаль, по почтовому тракту и шёл, спрашивая на каждой станции:
- Куда ехали третьеводни барыня с офицером?
Над ним хохотали. В уездном городе, до которого он дошёл, наконец, его арестовали за бесписьменность и по этапу отправили в губернию. Тогда он снова поступил в типографию и, всегда