на улице ты его не услышишь… Непонятно оно, а чувствуешь, что это слово для души.
– Непонятно – ты говоришь… а всё-таки видно, что глуп ты, как пень лесной…
– передразнил Сёмка товарища.
– Известно… ты всегда ругаешься!.. – вздохнул тот.
– А с дураками как говорить? Разве они могут что понимать? Валяй-ка вот эту гнилушину… о-о!
Баня рассыпалась, окружаясь обломками и утопая в тучах пыли, от которой листья ближайших деревьев уже посерели. Июльское солнце не щадило наших спин и плеч, распаривая их…
– А книга-то в серебре, – снова заговорил Мишка.
Сёмка поднял голову и пристально посмотрел в сторону беседки.
– Похоже, – кратко изрек он.
– Значит, евангилье…
– Ну, и евангилье… Так что?
– Ничего…
– Этого добра у меня полны карманы. А ты бы, коли священное писание любишь, пошёл бы да и сказал ей: почитайте, мол, мне, бабушка. Нам, мол, этого взять неоткуда…
В церкви мы, по неприличности и грязноте нашей, не ходим… а душа, мол, у нас тоже… как следует… на своём месте… Подь-ка, ступай!
– А и впрямь… пойду?
– И пойди…
Мишка бросил стяг, одёрнул рубаху, размазал её рукавом пыль по роже и спрыгнул с бани вниз.
– Турнёт она тебя, лешмана… – проворчал Сёмка, скептически улыбаясь, но с крайним любопытством провожая фигуру товарища, пробиравшегося среди лопухов к беседке. Он, высокий, согнувшийся, с обнажёнными грязными руками, грузно раскачиваясь на ходу и задевая за кусты, тяжело двигался вперёд и улыбался смущённо и кротко.
Старушка подняла голову навстречу подходившему босяку и спокойно мерила его глазами.
На стёклах её очков и на их серебряной оправе играли лучи солнца.
Она не «турнула» его, вопреки предположению Сёмки. Нам не слышно было за шумом листвы, о чём говорил Мишка с хозяйкой; но вот мы видим, что он грузно опускается на землю к ногам старухи и так, что его нос почти касается раскрытой книги. Его лицо степенно и спокойно; он – мы видим – дует в свою бороду, стараясь согнать с неё пыль, возится и наконец усаживается в неуклюжей позе, вытянув шею вперёд и выжидающе рассматривая сухие маленькие руки старушки, методично перевёртывающие листы книги…
– Ишь ты… лохматый пёс!.. Отдых себе сделал… Айда – и мы? Чего так-то?
Он там будет прохлаждаться, а мы – ломи за него. Айда?
Через две-три минуты мы с Сёмкой тоже сидели на земле по бокам нашего товарища.
Старушка ни слова не сказала встречу нам, она только посмотрела на нас пристально и снова начала перекидывать листы книги, ища в ней чего-то… Мы сидели в пышном зелёном кольце свежей пахучей листвы, над нами было раскинуто ласковое и мягкое безоблачное небо. Иногда пролетал ветерок, листья начинали шелестеть тем таинственным звуком, который всегда так смягчает душу, родит в ней тихое, умиротворяющее чувство и заставляет задумываться о чём-то неясном, но близком человеку, очищая его от внутренней грязи или, по меньшей мере, заставляя временно забывать о ней и дышать легко и ново…
– «Павел, раб Иисуса Христа…» – раздался голос старушки. Он старчески дребезжал и прерывался, но был полон благочестия и суровой важности. При первых звуках его Мишка истово перекрестился, Сёмка заёрзал по земле, выискивая более удобную позу. Старушка окинула его глазами, не переставая читать.
– «Я весьма желаю увидеть вас, чтобы преподать вам некое дарование духовное к утверждению вашему, то есть утешаться с вами верою общею, вашею и моею».
Сёмка, как истинный язычник, громко зевнул, его товарищ укоризненно вскинул на него синими глазами и низко опустил свою лохматую голову, всю в пыли…
Старушка, не переставая читать, тоже строго взглянула на Сёмку, и это его смутило. Он повел носом, скосил глаза и – должно быть, желая изгладить впечатление своего зевка – глубоко и благочестиво вздохнул.
Несколько минут прошли спокойно. Вразумительное и монотонное чтение действовало успокоительно.
– «Ибо открывается гнев божий с неба на всякое нечестие и…»
– Что тебе нужно? – вдруг крикнула чтица на Сёмку.
– А… а ничего! Вы извольте читать – я слушаю! – смиренно объяснил он.
– Зачем ты трогаешь застёжки своей грязной ручищей? – сердилась старушка.
– Любопытно… потому – работа очень уж тонкая. А я это понимаю – слесарное дело мне известно… Вот я и пощупал.
– Слушай! – сухо приказала старушка. – Скажи мне, о чем я тебе читала?
– Это – извольте. Я ведь понимаю…
– Ну, говори…
– Проповедь… стало быть, поучение насчёт веры, а также и нечестия… Очень просто и… всё верно! Так за душу и щиплет!
Старушка печально потрясла головой и оглядела всех нас с укором.
– Погибшие… Камни вы… Ступайте работать!
– Она тово… рассердилась будто бы? – виновато улыбаясь, заявил Мишка.
А Сёмка почесался, зевнул и, посмотрев вслед хозяйке, не оборачиваясь удалявшейся по узкой дорожке сада, раздумчиво произнёс:
– А застёжки-то у книжицы серебряные…
И он улыбнулся во всю рожу, как бы предвкушая что-то.
Переночевав в саду около развалин бани, уже совершенно разрушенной нами за день, к полудню другого дня мы вычистили колодец, вымочились в воде, выпачкались в грязи и, в ожидании расчёта, сидели на дворе у крыльца, разговаривая друг с другом и рисуя себе сытный обед и ужин в близком будущем; заглядывать же в более отдалённое – никто из нас не имел охоты…
– Ну, какого чёрта старая ведьма не идёт ещё, – нетерпеливо, но вполголоса возмущался Сёмка. – Подохла, что ли?
– Эк он ругается! – укоризненно покачал головой Мишка. – И чего, например, ругается? Старушка – настоящая, божья. И он её ругает. Этакий характер у человека…
– Рассудил… – усмехнулся его товарищ. – Пугало… огородное…
Приятная беседа друзей была прервана появлением хозяйки. Она подошла к нам и, протягивая руку с деньгами, презрительно сказала:
– Получите и… убирайтесь. Хотела я вам отдать баню распилить на дрова, да вы не стоите этого.
Не удостоенные чести распилить баню, в чём, впрочем, мы и не нуждались теперь, мы молча взяли деньги и пошли.