Кризис, однако, не мог отменить времени года. Весна, цветущая и прозрачная, всегда выгоняла светское общество из города. Апрель 44 года до Р.Х. не отличался от остальных. В недели, последовавшие после убийства Цезаря, Рим начал пустеть. Многие из тех, кто прятался за закрытыми ставнями, с облегчением оставляли трепещущий, пораженный паникой город. Не то чтобы в сельском краю не было собственных неприятностей. Цицерон, например, явившись на свою любимую виллу, расположенную к югу от Рима, обнаружил ее целиком занятой строителями. Он решил продолжать свой путь и направился на юг, к Неаполитанскому заливу, где его немедленно осадили землемеры. Оказалось, что унаследованный им розничный рынок в Путеолах рассыпается на глазах. Две лавки уже рухнули. «Выехали даже мыши, — вздохнул Цицерон, — не говоря уже об арендаторах». После сего, обратившись за вдохновением к примеру Сократа, землевладелец выразил высшую степень пренебрежения к собственной недвижимости: «Бессмертные боги, какое отношение ко мне имеет вся эта ерунда?»[271]
Однако даруемое философией утешение имело свои пределы. Временами Цицерон признавался, что пребывает в постоянном раздражении. «Старость, — жаловался он, — заставляет меня пребывать во все большем унынии».[272] Теперь, разменяв седьмой десяток, он ощущал себя неудачником. Рухнула не только его политическая карьера, рассыпалась за последние несколько лет и его семейная жизнь. Сперва, после множества попреков и взаимных измен, он развелся с женой, с которой прожил более тридцати лет, и направил стопы к одной из своих богатых и юных подопечных. На насмешливые вопросы, зачем ему в его-то годы жениться на девственнице, Цицерон с похотливой усмешкой ответил, что долго девицей она не останется. Однако она недолго пробыла и его женой. Всего лишь через несколько недель после брака Цицерона его дочь Туллия умерла от послеродовых осложнений. Цицерон был сокрушен горем. Юная жена, превратившаяся из ценного трофея в помеху, была отправлена назад к матери, в то время как Цицерон упорно лелеял свое горе. Умная и любящая Туллия была самым близким другом своего отца. Лишившийся ее Цицерон был безутешен. Друзья, возмущенные столь неподобающим мужчине проявлением эмоций, пытались напомнить оратору об обязанностях гражданина, однако прежние лозунги, некогда рождавшие вдохновение, лишь углубляли в нем чувство отчаяния. С болезненным старанием он пытался объяснить своему доброжелателю: «Было время, когда я мог найти в собственном доме прибежище от несчастий публичной жизни. Но теперь, угнетенный своими домашними несчастьями, я не могу обратиться к противоположности — не могу найти прибежища в делах государственных и того утешения, которое они прежде предлагали мне. И поэтому я держусь подальше и от Форума, и от дома».[273] Отраженная в зеркале цицеронова горя Республика приобретала облик его дочери: молодой женщины, подобной богине, любимой… и мертвой.
А потом были мартовские иды. Подняв к небу обагренный кровью Цезаря кинжал, Брут выкрикнул имя Цицерона и поздравил его с обретением свободы.
Удивленный и восхищенный Цицерон в ответ провозгласил заговорщиков героями, а убийство Цезаря объявил славным событием. Но это было всего лишь начало — и, быть может, Цицерон уже скоро пожалел о своих словах. Брут и Кассий сумели убить Цезаря, однако они даже не попытались уничтожить его режим. В итоге между убийцами диктатора и его подручными было заключено шаткое перемирие, в результате чего заговорщики с каждым днем теряли преимущество. Угрозы настроенных процезариански демагогов уже заставили Брута и Кассия бежать из Рима. Цицерон, требовавший от них большей решимости и жесткости, назвал такую стратегию «абсурдной». Рассказывали, что заговорщики отказались принять его в свои ряды, опасаясь, что возраст сделал его нерешительным. Теперь старик отплатил им той же монетой. Он сетовал, что к священному делу спасения Республики конспираторы отнеслись «с мужской решимостью, и с детской непредусмотрительностью».[274]
Естественно, от роли пожилого и знающего государственного деятеля Цицерон просто не мог отказаться, да и немногие стали бы отрицать его права на нее. Прежний парвеню из Арпины сделался для младших поколений объектом для поклонения, самим воплощением традиций, живым свидетелем исчезнувшего времени гигантов. Невзирая на радость, с которой он отнесся к убийству диктатора, Цицерон оставался объектом любопытства даже для сторонников Цезаря. Один из них, особенно примечательный, светловолосый и ясноглазый молодой человек, лет восемнадцати, явился, чтобы выразить почтение Цицерону, еще отдыхавшему возле Путеол. Всего лишь месяц Гай Октавий, внучатый племянник диктатора, провел на Балканах, в экспедиционном корпусе, готовившемся к походу в Парфию. Получив известие об убийстве Цезаря, он немедленно отплыл в Брундизий. Там он узнал о своем официальном усыновлении из завещания Цезаря, превращавшего его в Гая Юлия Цезаря Октавиана, и выслушал приветствия ветеранов своего приемного отца. Возгласы их еще звучали в его ушах, когда он выехал в Рим; юноша не стал прямиком отправляться в столицу, а сделал круг, чтобы нанести визиты на берегах Неаполитанского залива. Объезжая виллы, он консультировался у различных, обладавших собственным весом сторонников Цезаря и совершил паломничество к Цицерону. Достопочтенный республиканец в данном случае не поддался на лесть и отказался подчиниться обаянию молодости. В конце концов священный долг велит Октавиану как наследнику Цезаря преследовать убийц своего приемного отца. Но как может подобный мститель сделаться добрым гражданином? «Это невозможно, — фыркнул в ответ Цицерон». [275] Он подчеркнуто обращался к молодому человеку по его первоначальному имени, Октавий, а не так, как предпочитал себя теперь называть Октавиан — Юлий Цезарь.[276] С точки зрения Цицерона, и одного Юлия Цезаря для Рима было более чем достаточно.
Однако при всем том перспективы молодого Октавиана едва ли могли серьезно встревожить его. Молодой человек выехал из Путеол, располагая всего лишь магией своего имени и решимостью востребовать все полагающееся ему наследство. В римском гадючнике достоинства эти не относились к числу самых главных. Признанные цезарианцы, не говоря уже о врагах полководца, могли посчитать их попросту вызывающими. Пусть диктатор и назвал Октавиана своим законным наследником, однако его помощники, доверенные люди, занимали ответственные посты и также присматривались к наследству своего покойного господина. Теперь, после смерти Цезаря, амбиции видных людей Рима снова вырвались на простор, однако едва ли в той манере, которую предполагали Брут и Кассий. «Свобода восстановлена, — отмечал недоумевающий Цицерон, — но Республики нет, как и не было». [277]
Это являлось, как отмечал он далее, «беспрецедентным» — и рождало жуткие перспективы. Возможно ли, чтобы старинные правила, древние традиции, отравленные гражданской войной, сгинули безвозвратно? Но если так, значит, близко установление нового, кровожадного и непонятного порядка, в котором магистратура всегда окажется менее значимой, чем армия, и легитимность уступит свое место неприкрытому насилию. К лету 44 года до Р.Х. общие контуры такого порядка уже начали прорисовываться. Будущие полководцы объезжали колонии, в которых Цезарь поселил своих ветеранов, предлагая всяческие милости и деньги. Даже Брут и Кассий постарались присоединиться к этому действу. Ветераны Цезаря, как и следовало ожидать, принимали их достаточно прохладно. Так что к концу лета оба героя пришли, наконец, к мнению, что оставаться в Италии для них небезопасно — и втихаря исчезли, направившись, если верить слухам, на Восток. Для людей, претендовавших на звание освободителей, любое изгнание свидетельствовало о жестокой катастрофе.
Несчастьем стало оно и для тех, кто рассчитывал на их руководство. Теперь, после отбытия Брута и Кассия, для того чтобы оставаться в Риме, для того чтобы защищать Республику именно там, где это было наиболее важно, в городе, ставшем местом рождения ее свобод, перед лицом Сената и народа Рима, требовалась еще большая отвага. И кто же способен возглавить сопротивление? Взгляды обратились к Цицерону — однако, будучи сугубо штатской персоной, поддавшись панике, он также бежал из Рима. После долгих и мучительных колебаний он решил направиться в Афины. Там его сын, вместо того чтобы учиться, приобретал репутацию первого пьяницы университета, и Цицерон намеревался наставить своего отпрыска на путь истинный. Однако не успел встревоженный отец выйти в море, как непогода загнала его обратно в порт, и уже там, дожидаясь прекращения шторма, он узнал, каким образом было воспринято его путешествие в Риме. «Отлично! Бросай родную страну!»[278] — написал ему обычно невозмутимый Аттик. Цицерон был оскорблен и унижен. Стыд и тщеславие укрепили его трепещущие нервы; присоединялось и сознание того, что он обязан стоять на своем до последнего и бросить вызов полководцам в их собственном логове. Багаж его извлекли из трюма. Укрепившись духом для предстоящих баталий, Цицерон отправился обратно в Рим.