его пушистые, благоухающие, холеные подусники коснулись руки святителя – бледной, с загрубевшими от постоянной работы пальцами, но странно пахнущей кипарисом.
После торжественной службы и не менее торжественной трапезы государь удалился в келью настоятеля. И там в продолжение двух или трех часов длилась беседа троих: Серафима Саровского, Николая I и того, кто теперь трудился в Сарове под смиренным именем послушника Федора. <…>
Государь вернулся в Петербург. Логика власти продолжала свой неукоснительный ход. И та слепота, которую политики того времени считали государственным здравым смыслом и назвали бы, вероятно, государственным реализмом, если бы это словечко уже было изобретено, продолжала стремить империю к ее концу.
Конечно, только накануне своего ухода император Александр мог надеяться на то, что индивидуальный подвиг, или хотя бы даже духовный труд всей Небесной России, в состоянии спасти династию от неотвратимой мзды.
Что заставило его покинуть Саров, мы не знаем. Преподобный Серафим преставился в 1832 году, а осенью 1836-го к одной из кузниц на окраине города Красноуфимска подъехал верхом бедно, хотя и чисто одетый, очень высокий человек преклонного возраста. Он просил подковать ему лошадь. Но и облик его, и манера речи показались кузнецу и народу, там толпившемуся, необычными и странными. Задержанный и направленный в городскую тюрьму, он назвался крестьянином Федором Кузьмичом, но от дальнейших разъяснений отказался и объявил себя бродягою, не помнящим родства. Его судили именно за бродяжничество и сослали в Сибирь на поселение, предварительно наказав еще двадцатью ударами плети. Местом поселения была назначена деревня Зерцалы Томской губернии, куда он и прибыл 26 марта 1837 года.
Во время следования этапным порядком Федор Кузьмич своим поведением, услужливой заботливостью о слабых и больных, теплыми беседами и утешениями расположил к себе не только арестантов, но и конвоиров. По прибытии в Сибирь Федор Кузьмич был помещен на Краснореченский винокуренный завод, где прожил около пяти лет. На принудительных работах его по старости лет не занимали, в передвижениях не ограничивали».
«Так начался сибирский период его жизни – долгий, 28-летний период. Казаки, крестьяне, купцы, охотники, священники – все принимали горячее участие в его судьбе, так как его скитальческая жизнь, благочестие, врачебная помощь, которую он оказывал населению, и религиозные беседы, которые он вел, скоро стяжали ему ореол праведности и прозорливости. Но сам он считал себя отягощенным великим грехом и, где бы ни случалось ему жить, большую часть времени проводил в молитве. Везде и всегда с ним было несколько религиозных книг, икона Александра Невского и маленькое слоновой кости распятие, поражавшее всех нерусским характером работы. О своем прошлом Федор Кузьмич не говорил никогда, никому, даже оказывавшим ему особое уважение епископам Иннокентию и Афанасию Иркутскому. Лишь иногда в его речах слушателей поражало такое глубокое знание событий 1812 года, такие подробные воспоминания о жизни высших петербургских кругов, какие могли бы быть достоянием только их непосредственного участника.
Простой в общении, хотя все манеры обличали его как человека образованного и воспитанного, старец вел жизнь подвижника. Вставал очень рано и все свободное время посвящал молитве, строго соблюдал посты, но не рисовался этим. Почитатели Федора Кузьмича почти ежедневно приносили ему пищу, а по праздникам заваливали пирогами, шаньгами и прочим. Старец охотно принимал все это, но, отведав немного, оставлял, как он выражался, «для гостей», и раздавал затем заходящим к нему странникам.
Во время проживания в селах Федор Кузьмич аккуратно посещал церковные службы, становился всегда в стороне, поближе к двери. В Томске он часто ходил в праздничные дни в домовую архиерейскую церковь (в ограде мужского монастыря). Преосвященный Парфений как-то предложил старцу становиться в моленной комнате епископа, рядом с алтарем, но Федор Кузьмич отказался от такой чести. Бывая в разных храмах, старец никогда не причащался, чем вызвал одно время обвинения в сектантстве. Впоследствии же выяснилось, что у него был постоянный духовник – протоиерей красноярской кладбищенской церкви отец Петр Попов, который и причащал старца.
В январе 1864 года старец занемог, 20 числа (по старому стилю) мирно отошел ко Господу. Похоронили Федора Кузьмича на кладбище Томского Богородице-Алексеевского мужского монастыря, что свидетельствовало о признании Церковью его подвижнических заслуг. В 1903 году настоятель монастыря архимандрит Иона благословил постройку часовни на могиле старца. Пожертвования собирали в Томске и близлежащих селах – отказа ни от кого не было. А когда начали рыть фундамент под часовню, частично вскрылась могила старца. Как засвидетельствовано настоятелем монастыря в присутствии подрядчика И.П. Леднева и архитектора В.Ф. Оржешко, мощи старца остались нетленны…
…В 1984 году по благословению Святейшего патриарха Московского и всея Руси Пимена в связи с подготовкой к празднованию 1000-летия крещения Руси было установлено празднование в честь Собора сибирских святых, прославивших этот суровый край святостью своей жизни и трудами на благо церкви и отечества. Среди подвижников веры и благочестия, в земле Сибирской просиявших, отмечен и праведный Феодор Кузьмич Томский. Он причислен к лику сибирских местночтимых святых, память которого церковь отмечает 2 февраля.
Никаких документальных подтверждений этой легенды не существует, однако существуют свидетельства современников и некоторые косвенные доказательства. Царя в старце Федоре Кузьмиче узнал сосланный в Сибирь истопник из царского дворца. Узнал государя и отставной солдат, помнивший его по службе в дворце: «Увидев Федора Кузьмича, он закричал: «Царь! Царь-батюшка, Александр Павлович!» и тот поспешно ответил: «Я всего лишь бродяга. Молчи, не то попадешь в острог»». Узнала его и некая чиновница, которая при звуках знакомого голоса даже упала в обморок. Сам Федор Кузьмич, уезжая из деревни Зерцалы, оставил в тамошней часовне загадочный вензель в виде буквы «А», с короной над нею и парящим голубем вместо черты, нарисованный карандашом и раскрашенный зеленовато-голубой и желтой красками.
Императора опознала крестьянка Александра Никифоровна, которая была весьма дружна со старцем и по его настоянию, будучи двадцати двух лет от роду, предприняла поездку на богомолье. Она побывала в Почаевском монастыре, в Кременчуге, где в доме графа Остен-Сакена видела портрет Александра. Вернувшись в Сибирь, Александра вроде и воскликнула: «Батюшка Федор Кузьмич, как вы на императора Александра Павловича похожи!» Старец в лице переменился, строго спросил: «Почем знаешь?» – «Портрет у графа видела», – ответила Александра. Старец в ответ ничего ей не сказал, сразу ушел в другую комнату…»
Есть и более поздние доказательства. Прежде всего, Александровская колонна, которую установил Николай I на Дворцовой площади Петербурга в 30-х годах (архитектор Монферран). В отличие от римских цезарей и советских вождей христианским государям не ставили прижизненных статуй. Обратим внимание, что обычно царям ставили конные памятники, так что и ему полагался бы конный, с барельефами – Бородино, Париж, Триумвират. Вместо этого изображен ангел, несущий крест, и двуглавые орлы без корон, что аллегорически указывало на добровольный отказ от власти. Разорванные цепи – символ освобождения. Ангел не только обозначает небесную жизнь, но и намекает на монашество – ангельский чин.
Другое важное свидетельство – вскрытие могилы Александра I в Петропавловской крепости. Вскрытие захоронения производилось в 1919 году, гроб оказался пустым, и было видно, что он никогда не использовался (ясно, что в императорском гробу не могли хранить останки постороннего человека). Впрочем, первый раз могила вскрывалась еще с разрешения Александра III графом Воронцовым- Дашковым – и тогда обнаружилось, что гроб пуст.
Наконец, «сохранился портрет во весь рост старца Федора Кузьмича, написанный неопытной кистью местного (кажется, тобольского) живописца. Этот документ был опубликован. Он красноречивее любых доказательств. Он ошеломляет.
Огромный, голый, полусферический череп. Над ушами – остатки волос, совершенно белых, наполовину прикрывающих ушные раковины. Чело, на «хладный лоск» которого «рука искусства» наводила когда-то тайный гнев, теперь почти грозно. Губы, отчетливо видные между усами и редкой бородой, сжаты с невыразимой скорбью. В глазах, устремленных на зрителя, – суровая дума и непроницаемая тайна. Горестной мудростью светят эти испепеленные черты – те самые черты, которые видели мы все столько раз на портретах императора, – именно те. Они преобразились именно в той мере и именно так, как могли бы