the worker's country?» (гл. 4 моей книги Worlds of Labour, London, 1984); «Working-class internationalism» — в:
И наконец, я не могу не прибавить сюда блестящий очерк, написанный с позиции субъективного отождествления с «нацией», но в то же время — с исключительно ясным сознанием ее, нации, исторической обусловленности и изменчивости —
Указанная литература вращается главным образом вокруг следующего вопроса: что такое нация (или данная конкретная нация)? Ибо главная особенность этого способа классификации человеческих групп такова: те, кто принадлежит к «нации», утверждают, что последняя представляет собой в известном смысле важнейшую коренную предпосылку социального бытия и даже индивидуальной идентификации ее членов — при этом, однако, совершенно невозможно указать сколько-нибудь удовлетворительный критерий, который позволил бы нам определить, какие именно из многочисленных человеческих сообществ должны носить ярлык «нации». Само по себе это не удивительно, ведь если мы считаем феномен «нации» недавним «пришельцем» в мире человеческой истории, то вполне естественно, что поначалу он встретится нам в виде, так сказать, отдельных разрозненных колоний, а не сплошной массы, заселившей обширные пространства земного шара. Но ведь проблема в том и заключается, что мы не способны растолковать наблюдателю, как
Попытки установить объективные критерии «статуса нации» или же объяснить, почему некоторые группы превратились в «нации», а другие — нет, предпринимались часто; они опирались либо на один критерий, например, язык или этническую принадлежность, либо на совокупность таких критериев, как язык, общая территория, общая история, культурные характеристики и т. п. Определение, данное Сталиным, является, вероятно, наиболее известным, но, безусловно, далеко не единственным подобным опытом.[12] Все эти попытки дать объективное определение нации оказывались безуспешными и по вполне очевидной причине: лишь некоторые из обширного класса соответствующих подобным определениям общностей можно причислить к «нациям» совершенно не задумываясь, а значит, всегда находятся исключения. Иными словами, либо феномены, формально подходящие под определение, «нациями», вне всяких сомнений, фактически не являются (еще не являются) или не обладают национальным самосознанием, либо бесспорные «нации» не соответствуют предложенному критерию или совокупности критериев. Да и может ли быть иначе, если учесть, что в жесткие рамки единообразия, всеобщности и постоянства мы пытаемся вогнать явление исторически новое, становящееся, изменчивое и даже в наше время распространенное далеко не всюду?
Более того, сами же критерии, используемые в подобных определениях — язык, этнические характеристики и все прочее, — являются, как мы убедимся в дальнейшем, весьма зыбкими, неустойчивыми и двусмысленными; и путешественнику, желающему определить свое местонахождение, они помогут не
больше, чем очертания облаков по сравнению с четкими ориентирами на местности. Разумеется, по этой причине их чрезвычайно удобно использовать в пропагандистских лозунгах и политических программах — но отнюдь не в целях строгого описания. Характерный пример националистического применения подобных «объективных» критериев дает нам современная политическая жизнь Азии: «Те жители Цейлона, которые говорят на тамильском, по всем основным критериям национальной общности составляют нацию, отличную от сингальской нации. Во-первых, они имеют особое историческое прошлое, связанное с Цейлоном и, по крайней мере, столь же древнее и славное, как и прошлое сингальцев (sic). Во-вторых, они образуют совершенно отличную от сингальской языковую общность, опирающуюся как на непревзойденное классическое наследие, так и на современную языковую эволюцию, благодаря которой тамильский язык полностью соответствует всем потребностям сегодняшней жизни. И наконец, в-третьих, тамилы компактно проживают в определенных районах».[13]
Практическая цель этого пассажа вполне очевидна: опираясь на идеи тамильского национализма, обосновать претензии на автономию или независимость для региона, составляющего, как утверждается, «более одной трети острова» Шри Ланка. Все остальное в этом тексте — иллюзия, далекая от реальности. Он затушевывает тот факт, что зона обитания тамилов состоит из двух географически изолированных областей, населенных тамилоязычными жителями разного происхождения (коренными цейлонцами и недавно прибывшими из Индии рабочими-иммигрантами соответственно). Не сказано здесь и о том, что в зоне сплошного расселения тамилов есть районы, где до трети жителей составляют сингальцы и до 41% те носители тамильского языка, которые отказались считать себя тамилами по национальности, предпочитая определение «мусульманин» («мавр»). В самом деле, даже если оставить в стороне центральный регион с его иммигрантами, вовсе не очевидно, что основная зона компактного проживания тамилов, может быть охарактеризована как «единое пространство» в каком-либо ином смысле, кроме чисто картографического: здесь есть области с явным преобладанием тамильского населения (от 71 до 95% — Баттикалса, Муллайтиву, Джаффна), но есть и такие районы, где жители, называющие себя тамилами, составляют 20 или 33% (Ампарал, Тринкомали). Фактически же на переговорах, положивших в 1987 году конец гражданской войне в Шри Ланке, это «единое пространство» было признано лишь в качестве откровенной политической уступки требованиям тамильских националистов. Далее, рассуждения о «языковой общности» скрывают, как мы убедились, тот неоспоримый факт, что автохтонные тамилы, иммигранты из Индии и «мавры» образуют однородное население (по крайней мере, сейчас) лишь в лингвистическом смысле; впрочем, мы еще увидим, что даже в этом отношении их, вероятно, нельзя признать таковым. Что же касается «особого исторического прошлого», то эти слова звучат как почти бесспорный анахронизм, как утверждение, ничем не доказанное, или же неопределенное до полной потери какого-либо смысла. Нам, конечно, могут возразить, что откровенно пропагандистские лозунги не стоит анализировать так тщательно, как будто это серьезные социологические исследования, — дело, однако, в том, что отнесение практически любого сообщества к разряду «наций» на основе подобных, якобы «объективных» критериев, неизбежно вызовет сходные возражения, если статус «нации» не может быть установлен для данного сообщества на каких-то иных основаниях. Но каковы же эти «иные основания»? Альтернативой «объективному» определению нации служит «субъективное» — как коллективное (в духе Ренана: «нация — это ежедневный плебисцит»), так и индивидуальное, в трактовке австро-марксистов, полагавших, что «национальность» может быть предметом произвольного выбора конкретной личности, где бы и в каком бы окружении последняя ни проживала.[14] В обоих случаях перед нами явная, хотя и по-разному осуществляемая попытка вырваться из жестких рамок априорного объективизма, приспособив понятие «нации» к территориям, где живут носители различных языков или иных «объективных» критериев, как это имело место во Франции и Габсбургской империи. В обоих случаях можно возразить: определение нации через самосознание ее членов тавтологично и способно послужить для нас лишь апостериорным руководством к пониманию того, что такое нация. К тому же оно может толкнуть опрометчивых людей к крайностям волюнтаризма, внушив им мысль, будто для создания или воссоздания нации не требуется ничего, кроме простой воли. Иначе говоря, если достаточное число жителей острова Уайт пожелает превратиться в «уайтскую нацию», таковая непременно возникнет.
Подобная установка действительно приводила к попыткам создания наций через [искусственное] стимулирование национальных чувств (особенно начиная с 1960-х годов) — и все же критические замечания по ее поводу мы не вправе относить к столь тонким и сведущим наблюдателям, какими были Отто Бауэр или Ренан, прекрасно понимавшим, что нации, помимо всего прочего, обладают еще и общими объективными характеристиками. Как бы то ни было, упорно настаивая на субъективном самоощущении или произвольном выборе как на ключевом критерии национальной принадлежности, мы незаметно приходим к тому, что все