достигнутый человечеством в середине XIX века. А потому обратной стороной медали «нация как порождение прогресса» была — вполне логическим образом — ассимиляция мелких сообществ и народов более крупными. Это не предполагало непременный отказ от прежних привязанностей и чувств, хотя, разумеется, подобное не исключалось. Географически и социально подвижные группы, которым не о чем было жалеть и не на что оглядываться в собственном прошлом, были к этому вполне готовы. В особенности это относилось ко многим евреям среднего класса, жившим в тех государствах, где ассимиляция предполагала полное равенство в правах (ведь Париж «стоил мессы» не только но мнению Генриха IV) — пока они не стали обнаруживать с конца XIX столетия, что их безусловная готовность к ассимиляции сама по себе может быть недостаточной, если ассимилирующая нация не готова вполне принять в свое лоно ассимилируемых. С другой стороны, нужно помнить, что США вовсе не были единственным государством, свободно предоставлявшим членство в «нации» всякому, кто только пожелает в нее влиться, и что «нации» допускали открытый доступ с большей готовностью, чем классы. Поколения, жившие до 1914 года, изобиловали «великодержавными» шовинистами, чьи отцы, не говоря уже о матерях, даже не владели языком того народа, который стал «избранным» для их сыновей, и чьи имена, славянские или мадьяризированные немецкие или славянские, свидетельствовали об этом выборе. Выгоды ассимиляции могли быть весьма существенными. Но понятие современной нации входило в либеральную идеологию также и иным путем. С остатками великих либеральных лозунгов прошлого оно соединялось скорее через долгую и устойчивую ассоциацию, нежели через логически необходимую связь: как «свобода» и «равенство» — с «братством». Иначе говоря, нация как таковая представляла собой исторически новую реальность, поэтому консерваторы и традиционалисты ее не принимали, а для их оппонентов она была чем-то привлекательным. Ассоциацию между двумя направлениями мысли можно проиллюстрировать на примере типичного пангерманиста из Австрии, который родился в Моравии, зоне острых национальных конфликтов. Арнольд Пихлер,[90] служивший в венской полиции с неизменной преданностью, которую не сумели поколебать все политические трансформации 1901–1938 гг., был тогда, а в известном смысле остался на всю жизнь страстным немецким националистом, антисемитом и врагом чехов, хотя он и возражал против отправки всех без исключения евреев в концентрационные лагеря, как того желали другие антисемиты.[91] В то же время он был убежденным антиклерикалом и даже либералом в политике; во всяком случае, сотрудничал в самых либеральных венских газетах Первой республики. Национализм и евгенические аргументы сочетаются в его писаниях с восторгами по поводу индустриальной революции и — что еще удивительнее — по поводу создания в результате этой революции сообщества «граждан мира (Weltburger)… которое… будучи чуждым местечковому провинциализму и узкому горизонту церковной колокольни» открывает весь мир для тех, кто прежде томился в своем глухом захолустье.[92]
Такова была теория «нации» и «национализма» в представлении либеральных мыслителей эпохи расцвета буржуазного либерализма, совпавшего также с тем периодом, когда «принцип национальности» впервые стал важной темой международной политики. Мы увидим, что в одном существенном отношении она отличалась от принципа самоопределения наций президента Вильсона (в теории его разделял и Ленин), принципа, который с конца прошлого века и вплоть до наших дней оказывает решающее влияние на дискуссии по этим вопросам. Либеральная теория допускала исключения. В этом смысле она отличалась также и от радикально-демократических взглядов, выраженных в цитированной выше Декларации прав человека эпохи Французской революции, которая недвусмысленно отвергала «принцип порога». На практике, однако, маленькие народы обычно не могли реализовать гарантированные им права на самоопределение и образование суверенных государств: тому противодействовали более крупные и хищные соседи, да и среди самих этих народов сторонники принципов 1795 года были, как правило, весьма немногочисленны. Вспомним хотя бы (консервативные) свободные горные кантоны Швейцарии, которые наверняка приходили на ум читателям Руссо, составлявшим в ту пору Декларации прав человека. Время левого автономизма или движений за независимость для подобных сообществ еще не наступило.
С точки зрения либерализма — и не только либерализма, как показывает пример Маркса и Энгельса, — положительная роль нации заключалась в том, что она представляла собой этап в историческом развитии человеческого общества, а основанием для создания конкретного национального государства служило его соответствие историческому прогрессу или способность — ясно доказанная — этому прогрессу содействовать, независимо от субъективных чувств представителей данной национальности или личных симпатий исследователя.[93] Несмотря на всеобщее буржуазное восхищение шотландскими горцами, государственного статуса для них не требовал, насколько мне известно, ни один автор — даже из числа сентименталистов, оплакивавших крах попыток реставрации Стюартов при Веселом принце Чарли, главной опорой которого были кланы горной Шотландии.
Коль скоро единственным исторически оправданным национализмом был тот, который соответствовал ходу прогресса, т. е. скорее расширял, нежели ограничивал сферу действия человеческих обществ, экономик и культур, то каким же образом могли себя защитить в подавляющем большинстве случаев малые народы, языки и традиции, если не через консервативное по своей природе сопротивление железной поступи истории? Малые народы, языки и культуры вписывались в прогресс лишь постольку, поскольку принимали подчиненный статус по отношению к какой-то более крупной общности или же отступали с поля битвы, чтобы превратиться в хранилище ностальгических чувств — короче говоря, принимали статус ветхой домашней мебели, назначенный им Каутским. И, разумеется, некоторым казалось, что многие малые общности и культуры уже принимают подобный статус. Так почему же — мог бы спросить образованный наблюдатель-либерал, — почему же носители гаэльского языка должны вести себя иначе, чем те, кто говорит на нортумберлендском диалекте? Что же им мешает стать двуязычными? Английские авторы, писавшие на диалектах, избирали диалект не
А значит, чтобы уловить, чем же была «нация» для эпохи классического либерализма, следует помнить, что понятие «становления наций» — при всей важности этого процесса для истории XIX века — относилось лишь к некоторым нациям. Требование обращаться к «принципу национальности» также не являлось повсеместным. И как международная проблема, и как вопрос внутренней политики, принцип этот затрагивал ограниченное число народов и регионов — даже в пределах многонациональных и полиэтнических государств, вроде Габсбургской империи, где он уже явно доминировал в политической жизни. Не будет преувеличением сказать, что после 1871 года мало кто ожидал каких-либо новых существенных перемен на политической карте Европы (медленно распадавшуюся Османскую империю мы здесь оставляем в стороне) и видел какие-либо национальные проблемы, способные их породить (кроме вечного «польского вопроса»). В самом деле, вне Балкан единственным изменением политической карты Европы в период между образованием Германской империи и Первой мировой войной стало отделение Норвегии от Швеции. Более того, после эпохи национальных волнений 1848–1867 гг. можно было предполагать, что даже в Австро-Венгрии страсти со временем улягутся. Во всяком случае, именно на это рассчитывали чиновники Габсбургской империи, когда согласились (весьма неохотно) с резолюцией Международного Статистического Конгресса в Петербурге (1873) о включении вопроса о языке в будущие переписи населения, но предложили отсрочить решение до 1880 г., чтобы волнение умов успело немного успокоиться.[94] Едва ли они могли ошибиться в своем прогнозе более поразительным образом. Отсюда также следует, что нации и национализм как правило не представляли тогда важнейшую внутреннюю проблему для политических образований, достигших статуса «наций- государств», какими бы разнородными в национальном смысле ни являлись они по современным стандартам, хотя подобные проблемы доставляли немало беспокойства не-национальным империям, которые не были (анахронистически) «многонациональными». Ни одно из европейских государств к западу от Рейна — кроме Британии с ее вечной ирландской аномалией — еще не сталкивалось с серьезными осложнениями по этой части. Сказанное не означает, что политики ничего не знали о существовании каталонцев или басков,