хотят изменить положение вещей. И все же неравенство для них не только социальный факт, со всеми его психологическими последствиями, но и некая метафизическая реальность, не поддающаяся ни логике, ни диалектике революционной мысли. Практика неравенства в какой-то мере уцелела, но органическое его переживание как непреложной (пусть ненавистной) реальности уничтожено социальной революцией. Процесс, оказавшийся необратимым, — обстоятельство очень важное и недооцениваемое.
Ни те ни другие не верят в правомерность неравенства. Одни если и не подвержены интеллигентской стыдливости, то вынуждены заметать следы; во всяком случае, жуировать молча. Другие не только завидуют — что естественно при любом социально дифференцированном укладе, — но рассматривают имущих как жуликов, пойманных с поличным; совсем не то, что отвлеченные соображения насчет прудоновского: «Всякая собственность — это воровство». Было обещано — не нам, так отцам, — что всем будет одинаково. И то, что не всем одинаково плохо, — обман. Жулики и бездельники как-то достигли того, что им недостаточно плохо, и завели что-то вроде господской жизни. Господа же они не настоящие, считает обыватель (как были прежние господа или как, например, иностранцы), потому что в общем все одним миром мазаны.
Одним миром мазаны — формула чрезвычайной важности для общественных отношений. Неравенство, мучительно резкое в своем психологическом рисунке, в то же время практически незначительно. В Канаде, положим, уборщица получает немногим меньше профессора. Об этом кричат, кивая на Восток, но выводы из этого передернуты. Потому что групповое различие жизненного уровня определяется там в основном не заработной платой, а накоплениями, в значительной мере наследственными.
Если у профессора с семьей две комнаты в коммунальной квартире, то он, сравнивая, считает себя стоящим ниже человеческого бытового минимума. Но, обернувшись в другую сторону, профессор увидит соседей, живущих сам-пять и сам-шесть в одной небольшой комнате, и, если у него есть еще старая интеллигентская совесть, сразу почувствует себя вздернутым на уровень постыдного неравенства. Потому что жить в двух комнатах вдвоем и даже втроем можно, а жить впятером в одной комнате, собственно, нельзя. Дистанция же между возможностью и невозможностью жить так велика, что с ней не сравнится никакое расстояние между достатком и самой разнузданной роскошью.
Соответственно всей системе навыков и возможностей верхний предел низок (исключение составляют, быть может, лица совсем особого разряда). Для крупного аппаратчика трехкомнатная квартира — достижение; и это на семью, с бабушками, с домработницей. Не между хижинами и дворцами располагается шкала благ, но между комнатой в коммунальной квартире и отдельной квартирой из трех комнат. И оказывается, чем теснее шкала, тем болезненнее психологический разрыв.
Чем меньше дистанция, тем виднее подробности чужой жизни. Никакие абстрактные сведения о чужих доходах не могут так распалить, как запах мяса в коммунальной кухне, вздымающийся над соседской кастрюлей. Владельцы вилл и дворцов — в мире неимущих имеют непосредственный, притом строго ограниченный, контакт только со своей прислугой (особая социальная разновидность), но двое из двух комнат непрерывно соприкасаются с пятью из одной комнаты той же квартиры. Двое стесняются (если они не нового кряжа), пятеро ненавидят; в частности, потому, что считают себя обманутыми. Многообещающая концепция.
Особую лютость вызывает преуспеяние тем же миром мазанных. Так ненавидели в деревне кулаков, в казарме фельдфебеля.
Солдат, в виде исключения, мог стать офицером, попович — чиновником, мужик — богачом. Из одной социальной категории в другую переходили единицы, а принцип разобщенности оставался. Разобщенность общественных групп есть и сейчас, но между формами их бытового существования нет пространства и нет ясных границ. Каждый в основном прикреплен к какой-нибудь форме, но как-то зыблется на ее краю и совершает многократные переходы.
Хорошо оплачиваемый (по местным понятиям) часто, несмотря на деньги и чрезвычайные усилия, не в состоянии удержаться на собственном материальном уровне. Вот он живет в отдельной двухкомнатной квартире и привередничает насчет рисунка обоев. А вот он заболел и угодил в переполненную, плохо проветренную больничную палату, где не дозовешься сиделки. Ему срочно нужно выезжать, и вместо обычного для него мягкого вагона он может попасть в комбинированный, где внизу сидят шестеро и двое лежат наверху; он не достал номер в гостинице (хотя готов оплатить самый дорогой) — и снимает у хозяйки койку в комнате на четверых с ходом через коммунальную кухню. Притом немолодые люди, владеющие собственными квартирами, дачами и машинами, прошли через войны, голод, сыпнотифозные вагоны, а многие через тюрьмы и лагеря.
Теснота пространства придает неравенству физиологическую наглядность. Преуспевшие этой формации видали виды, и их видали во всяких видах. Они не живут за семью печатями. Напротив того, все в них понятно. Узурпаторы, они лишены иррациональной субстанции барства. Их жизнь просматривается — как вражеская позиция с удобного наблюдательного пункта — со всех сторон, во всех направлениях.
Между мягким вагоном (сверхпривилегированные ездят в международных; оставим это в стороне) и комбинированным (шестеро сидят, двое лежат, не имея возможности сойти вниз и сесть), даже просто плацкартным разница большая — и в то же время ничтожная. Не потому даже, что и в мягких вагонах довольно грязные уборные, плохая вентиляция и не слишком вежливый персонал, но потому, что в жизни поезда, как и вообще в жизни, — та же зыбкость границ, отсутствие дистанции. Совсем это не те времена, когда
Молчали желтые и синие, В зеленых плакали и пели...
Наше поколение по воспоминаниям детства знает, что существовал круг вполне состоятельных людей, которые ездили всегда вторым классом. Это так же входило в их бюджет, как квартира из пяти-шести комнат, две прислуги (кухарка и горничная) и немка при детях. Первым классом ездили люди, державшие лакея и при детях француженку.
Сейчас разница в стоимости проезда практически невелика. При небольших сравнительно расстояниях купейный вагон обходится дороже рублей на тридцать, мягкий на пятьдесят — шестьдесят. Иначе это и быть не может, поскольку мягкими и купейными ездят по преимуществу командированные. Бюджет определяет не только возможности, но и привычки. Человеку, который, скажем, запросто покупает пол- литра, жалко на билет истратить лишнюю тридцатку, хотя она может превратить поездку из муки в относительно приятное препровождение времени.
Курортный сезон. Ночь на одной из тех станций, с которых невозможно уехать. Замусоренный каменный пол, тоскливые гладкие скамьи в узлах и чемоданах, неприступно грязные уборные, люди, звереющие у окошек билетных касс, а остальное время до ужаса тихие и терпеливые на лоснящихся скамьях. Как только подойдет поезд, они опять встрепенутся и озвереют, а разместившись по вагонам, станут опять терпеливыми. И медленной вокзальной ночью вы начинаете неотступно думать о будущем своем защитном купе. Придет поезд, и вы перейдете в иную социальную категорию — за лишние свои пятьдесят рублей. Но помните, — прежде, чем это случится, вы разделяли со всеми вокзальную ночь, и давку и злобу у кассы, и скамью, и буфет с блюющими посетителями... и потому никто из не имеющих лишней полсотни или предпочитающих ее пропить или проесть не поверит в ваше право на вагон другого класса.