Когда смена есть — она приходит сама, и иногда даже совсем невоспитанная. Смена приходит, хотят ее или не хотят. Чаще всего ее не хотят, потому что люди, натурально, не любят уступать свое место. Чем менее возможна смена, тем охотнее ее призывают. В данном случае сменять не только некому, но и некого. Потому что призывающие к тому, чтобы их сменяли (таков порядок), сами давно уже критикой не занимаются и не намерены заниматься — неинтересно, небезопасно, нерентабельно.
На этом негативном базисе надстраиваются сожаления о том, что творческие дискуссии хотя и проходят на хорошем уровне, но не заняли еще подобающее им место в жизни творческих организаций. Словоупотребление это того же типа, что, например, — Дом творчества. Эти сочетания до такой степени утратили свой первичный смысл, что, произнося фразу: «Я еду в Дом творчества», даже самые разумные из нас почти не краснеют.
Среди напыщенной и сонной бутафорской скуки оживляющим было выступление секретаря секции. Он говорил не именем творческих сил, а в качестве делового функционера. Он доложил секции ее возрастные цифры. До тридцати пяти — ни одного. От тридцати пяти до сорока — два, кажется. От сорока до пятидесяти, от пятидесяти до шестидесяти — количество членов в сильно возрастающей прогрессии. Все очень веселились.
За подмененными темами — подлинные конфликты действующих сил, воплощенные людьми с их исторической типологией. И в малых масштабах этого собрания различимы — власть имевшие, власть имущие и только еще хотящие иметь. Сконструируем пятерых выступающих в обнаженности этих механизмов. Один из них принадлежит к поколению двадцатых годов, двое — к формации тридцатых — сороковых. У двоих годы учения приходятся на послевоенную эпоху, годы деятельности — на ее сменившую. Сопластники (выражение Герцена) дифференцированы, в свою очередь, разными обстоятельствами.
Самый архаический пласт представлен первым выступающим, — до инфарктов помятым всеми отпущенными на его долю прижизненными перевоплощениями. От прочих выступающих он отличается тем, что когда-то верил в то, что когда-то говорил. Эта разновидность в высшей степени выигрывала на том, во что она верила. То есть это не дурак, герой, интеллигент (разновидность, до тонкости нами изученная), а, напротив того, продукт местечковой бедноты, перед которой распахнулась вдруг ослепительная возможность образования, деятельности, власти, — о хорошей жизни тогда еще как-то не принято было думать.
Одна из его сопластниц рассказывала — уже в шестидесятых годах, — как в двадцатых годах она управляла каким-то селом. Для разъездов ей полагалась лошадь. Она пожаловалась в местный центр, что лошадь стала плоха; надо ее подлечить или заменить. «Что же, — спросили ее в центре, — лошадь-то у вас старая?» «Нет, зачем, — сказала она, — молодая. Лет восемнадцати».
Зато они верили. Четырнадцати лет первый выступающий поступил в своем городе на работу, одновременно учился в вечерней школе. С 1925 года журналист, потом прошел через университет — все это на периферии. С начала тридцатых годов разворачивается в Ленинграде. Этот исторический тип был тогда еще чрезвычайно активен. Он имел свои подвиды, в том числе буржуазный (некоторых в детстве обучали немецкому языку и игре на рояле). Были среди них лихие рапповцы, были при рапповцах ученые гегельянцы. Первый выступающий принадлежал к подвиду скорее прагматическому. Был хороший администратор (нисколько не злостный). При некультурности, в своем роде был умен. Имел дар речи. Прорабатывал поэтому красноречиво. В качестве проработчиков все они, впрочем, сущие дети, по сравнению с пребывавшими тогда еще в зерне. Они не хотели убивать, ни лишать свободы или хлеба (хотя все это могло, разумеется, проистечь само собою). Они хотели, чтобы противник смирился и, главное, посторонился с дороги.
Он набирал силу перед войной, а во время эвакуации стал уже значительным лицом в научном учреждении. И вот тут, как рябь по только что гладкой воде, побежали тревожные слухи. Когда учреждение вернулось из эвакуации, он был уже чем-то очень ответственным, потому что именно с ним надо было вести разговор о поступлении в аспирантуру. Он был ответственный и в то же время, как многие возвращавшиеся (они поначалу даже без особой нужды заискивали перед блокадными), еще очень растерянный, еще не похожий на начальство. Настолько непохожий, что, по ходу разговора, он спросил у претендовавшего на аспирантуру (из блокадных): «А как тут у вас обстоит с этим самым... с национальным вопросом?» И застеснялся.
Для него обстояло еще сравнительно благополучно. Он руководил научным учреждением, при фиктивном директоре (из старой гвардии). Он стал вполне похож на начальство и, уже не конфузясь, сидел в своем кабинете за большим столом красного дерева, первой четверти XIX века. Теперь уже речь шла не о том, чтобы верить или не верить, но о том, чтобы как-то усидеть за красным столом. Для этого, в частности, надо было не принимать в аспирантуру-докторантуру тех самых, с которыми обстояло...
Так оно шло до катастрофы 49-го. Из института его выбросили, и он кое-как зацепился за свою профессорскую ставку в университете. По этому поводу Г. говорил: «Он будет в университете полы мыть, если декан ему прикажет». Речь шла о молодом декане, достигшем деканства неукоснительной проработкой своих учителей.
Двадцать лет со страхом пополам профессорского существования закончилось для выступающего тем, что завкафедрой, проработчик последней марки, затравил его и выгнал на пенсию.
Вот он собирается говорить на собрании — пенсионер о двух инфарктах. Через что он прошел за свою долгую жизнь, этот неплохой человек, скорее благожелательный? Через какие медные трубы предательства и жестокости?
Н. М. был с ним в хороших отношениях. Когда Зощенко прорабатывали, руководитель учреждения выступал особенно развернуто. После чего с надеждой спросил Н. М. у себя в кабинете:
— Ну как, удалось мне сохранить осанку благородства?
— Не заметил, — ответил ему собеседник.
Вот он стоит, некогда взявший меч, тощий, остроносый, и произносит оптимистическую речь (докладчик напрасно выражал тревогу...) с перечислением замечательнейших наших статей, с призывом усилить в работе секции дискуссионность и творческий накал. Он мог бы произнести речь и в другом жанре — самокритическом. Оптимистический он выбрал — сознательно или инстинктивно — как более соответствующий желанию показать, что ему уже оказали внимание, включили в апробированный список подлежащего избранию бюро.
Таков власть имевший. Второй выступавший — власть имеющий. Он всего на пять лет моложе, но историческая дистанция велика. Он из тех, кто формировались в тридцатых годах, а развернулись в послевоенных, сороковых. То есть из тех, кто если чему-нибудь верили, а еще больше сочувствовали, то установкам этих лет.
Это тоже периферийное завоевание Ленинграда. В двадцатых — тридцатых годах инкубационный