и что война окончилась. Ему снилось, что мать Тома спит вместе с ним, навалившись на него во сне, как это часто бывало. Он всем телом ощущал ее тело, ногами ее ноги и грудью ее грудь и губами ее сонно ищущие губы. Шелковистая масса ее волос накрыла ему глаза и щеки, и он отвел свои губы от ее губ, и захватил прядь волос в рот, и не выпускал. Потом, не просыпаясь, он нащупал револьвер на поясе и сдвинул его в сторону, чтобы не мешал. Потом затих под тяжестью ее тела, медленно и ритмично покачиваясь вместе с ней, чувствуя на лице шелковистую завесу ее волос.
Было это, когда Генри накрыл его с головой легким одеялом, и Томас Хадсон пробормотал во сне:
«Спасибо тебе, что ты такая ласковая и теплая и что так тесно прижимаешься ко мне. Спасибо, что ты так скоро вернулась и что ты не слишком худа».
— Эх, бедняга, — сказал Генри, заботливо оправляя одеяло. Потом он подхватил две пятигалонные оплетенные бутыли, взвалил их на плечи и ушел.
«А я думала, тебе хочется, чтобы я похудела, Том, — сказала женщина во сне. — Ты говорил, что когда я худею, то становлюсь похожа на молодого козленка, а лучше молодого козленка ничего и вообразить нельзя».
«Ах ты, — сказал он. — Ну, кто кого будет любить, ты меня или я тебя?»
«Оба вместе, — сказала она. — Если ты согласен, конечно».
«Люби ты меня, — сказал он. — Я очень устал».
«Ты просто лентяй, — сказала она. — Дай-ка я сниму с тебя револьвер и положу рядом. А то он все время мешает».
«Положи его на пол, — сказал он. — И пусть все будет так, как должно быть».
Когда все уже было так, как должно быть, она сказала:
«Ты хочешь, чтобы я была тобой или ты мной?»
«Тебе право выбора».
«Я буду тобой».
«Я тобой быть не сумею. Но попробовать можно».
«Попробуй — смеха ради. Главное, не старайся беречь себя. Старайся все отдать и все взять тоже».
«Ладно».
«Ну как, получается?»
«Да, — сказал он. — И это чудесно».
«Вот теперь понимаешь, что мы чувствуем?»
«Да, — сказал он. — Да, понимаю. Отдавать не так трудно».
«Только отдавать нужно все-все. А ты рад, что я вернула тебе мальчиков и что по ночам я прихожу к тебе прежней чертовкой?»
«Да. Я рад и счастлив, а теперь откинь волосы с моего лица, и дай мне твои губы, и обними меня так крепко, чтобы нельзя было дышать».
«Сейчас. А ты — меня, хорошо?»
Проснувшись, он нащупал рукой одеяло и не сразу понял, что все это только привиделось ему во сне. Он повернулся на бок, и боль от вдавившейся в бедро кобуры возвратила его к действительности, но внутри теперь было еще более пусто — приснившийся сон оставил новую пустоту. Постепенно он разглядел, что еще светло, разглядел шлюпку, которая везла на судно пресную воду; разглядел белую пену мерно ударяющих в риф бурунов. Он лег на другой бок, подоткнул под себя одеяло и, положив голову на руки, заснул опять. Он спал без просыпу, пока его не разбудили к началу вахты, и больше уже не видел никаких снов.
Он простоял за штурвалом всю ночь, и вместе с ним до полуночи нес вахту Ара, а потом Генри. Волны били им в борт, и править при такой качке было нелегко — похоже на спуск верхом с крутой горы, думал он. Едешь все время вниз и вниз, а иной раз вильнешь поперек склона. Только море — это не одна, а много гор, оно как пересеченная местность.
— Говори со мной, — сказал он Аре.
— О чем говорить, Том?
— О чем угодно.
— Питерс опять не смог поймать Гуантанамо. Он эту штуку совсем доконал. Новую, большую.
— Знаю, — сказал Томас Хадсон, стараясь спускаться с горы как можно тише, чтобы судно не так качало. — Он там пережег что-то и не может починить.
— Но он слушает, — сказал Ара. — И Вилли с ним — следит, чтобы он не заснул.
— А кто следит, чтобы не заснул Вилли?
— Вилли-то не заснет, — сказал Ара. — Он такой же бессонный, как и ты.
— А ты сам?
— Я всю ночь могу не ложиться, если надо. Хочешь, передай мне штурвал.
— Нет. Мне тогда нечего будет делать.
— Очень тебе скверно, Том, а?
— Не знаю. Как скверно может быть человеку?
— Ведь все равно не поможет, — сказал Ара. — Принести тебе бурдюк с вином?
— Нет. Принеси лучше бутылку холодного чая да проверь, как там Питерс и Вилли. Все вообще проверь.
Ара ушел, и Томас Хадсон остался один с ночью и морем, и по-прежнему это было как езда по сильно пересеченной местности на лошади, прибавлявшей ходу, когда дорога шла под уклон.
На мостик поднялся Генри с бутылкой холодного чая в руках.
— Как идем? — спросил он.
— Идем — лучше не надо.
— Питерс по старой рации установил связь с полицией Майами. Со всеми патрульными машинами. Вилли рвется поговорить с ними сам. Но я сказал, что нельзя.
— Правильно сделал.
— Питерс говорит, по УКВ что-то вроде бурчали по-немецки, но это, наверно, далеко отсюда — там, где у них база.
— Тогда бы он ничего не услышал.
— Забавная сегодня ночка, Том.
— Не такая уж забавная, как тебе кажется.
— Ну, не знаю. Скажи мне курс, и я стану к штурвалу, а ты ступай вниз.
— Питерс сделал запись в журнале?
— Само собой.
— Скажи Хуану, пусть определит наши координаты и сообщит мне, а Питерс пусть занесет все в журнал. Когда, говоришь, эти сучьи дети бурчали?
— Когда я поднялся наверх.
— Скажи Хуану, пусть не копается и чтобы все было занесено в журнал.
— Слушаю, Том.
— Как там прочие чудики?
— Спят все. И Хиль тоже спит.
— Ну, давай живей к Питерсу, пусть отметит наши координаты в журнале.
— Тебе это так нужно?
— Я-то знаю, где мы находимся. Слишком хорошо, черт дери, знаю.
— Ладно, Том, — сказал Генри. — Постарайся все-таки быть поспокойнее.
Генри вернулся на мостик, но Тому разговаривать не хотелось, и Генри молча стоял с ним рядом, пошире расставив ноги для упора. Час спустя он сказал:
— Вижу маяк, Том. По правому борту, примерно на двадцать градусов в сторону от нашего курса.
— Правильно.