И, как ни странно, это была правда. Странно потому, что на миг она появилась в комнате и чуть было не нагнала на него панику; это уж совсем странно, подумал полковник. Он-то знал, как люди впадают в панику.
Но теперь она ушла, ушла безвозвратно; она выжжена, изгнана, разжалована по рапорту в одиннадцати экземплярах, к которому приложено официальное, заверенное у нотариуса, свидетельство о разводе.
— Я ее забыл, — сказал полковник.
Это была чистая правда.
— Я очень рада, — сказала девушка. — Не понимаю, как ее вообще пустили сюда, в гостиницу.
— Да, мы с тобой здорово похожи, — сказал полковник. — Нельзя этим так чертовски злоупотреблять!
— Ладно, можешь ее повесить, ведь это из-за нее нам нельзя пожениться.
— Я ее забыл, — сказал полковник. — Пусть получше разглядит себя в зеркале и повесится сама.
— Теперь, когда ее здесь больше нет, не будем желать ей всяких бед. Но, как настоящая венецианка, я бы хотела, чтобы она умерла.
— И я тоже, — сказал полковник. — Но раз она не умерла, давай забудем ее навсегда.
— Навсегда и на веки вечные, — сказала девушка. — Правильно я выговариваю? По-испански это будет para sempre.
— Para sempre и все такое прочее, — добавил полковник.
ГЛАВА 28
Они молча лежали рядом, и полковник чувствовал, как бьется ее сердце.
Приятно чувствовать, как бьется сердце под черным свитером, который связала ей тетка, и ощущать тяжесть длинных темных волос на здоровой руке.
'Но разве это тяжесть, — думал полковник, — они же легче легкого'. Она лежала тихая и ласковая, и все, что им обоим было дано пережить, неразрывно связывало их друг с другом. Он нежно и требовательно поцеловал ее рот, и все вдруг замерло, осталось только ощущение нерасторжимой связи.
— Ричард, — сказала она. — Как обидно, что у нас все так получается…
— А ты никогда ни о чем не жалей, — сказал полковник. — Никогда не считай потерь, дочка.
— Повтори.
— Дочка…
— Расскажи мне что-нибудь хорошее, чтобы я могла думать об этом всю будущую неделю, и еще про войну.
— Давай не будем говорить о войне.
— Нет. Я должна о ней больше знать.
— Я тоже должен, — сказал полковник. — Но не о военных хитростях. Один наш офицер в должности генерала как-то словчил и раздобыл план передвижения войск противника. Он заранее знал о каждом их шаге и провел такую блестящую операцию, что его повысили в чине и отдали ему под начало людей, куда более достойных. Вот почему нас одно время били. Да еще потому, что отдых в субботу и воскресенье у нас такая святыня.
— Сегодня у нас суббота.
— Я знаю, — сказал полковник. — Считать до семи я еще не разучился.
— Но почему ты на всех сердишься?
— Неправда. Мне просто пошел шестой десяток, и я знаю, что к чему.
— Расскажи мне еще что-нибудь о Париже, я люблю всю неделю думать о тебе и Париже.
— Дочка, почему ты все время пристаешь ко мне с Парижем?
— Но я же была в Париже и непременно поеду туда опять. Это самый чудесный город на свете, не считая нашего, и мне хочется побольше о нем узнать.
— Мы поедем вместе, и я там все тебе расскажу.
— Спасибо. Но ты расскажи мне хоть немножко сейчас, чтобы хватило на будущую неделю.
— Я тебе, кажется, объяснял, что Леклерк был хлюст из благородных. Человек очень смелый, очень заносчивый и на редкость честолюбивый. Я уже тебе сказал — он умер.
— Да, это ты мне сказал.
— О мертвых не принято дурно говорить. Но, по-моему, именно о мертвых нужно говорить правду. Я никогда не говорю о мертвых того, чего не сказал бы им при жизни. Напрямик, в лицо, — добавил он.
— Давай не будем о нем говорить. В душе я его уже разжаловала.
— Но что же тебе рассказать? Что-нибудь романтическое?
— Да, пожалуйста. У меня очень дурной вкус, я ведь читаю иллюстрированные журналы. Но когда ты уедешь, я всю неделю буду читать Данте. И каждое утро ходить к мессе. Это, наверно, поможет.
— А перед обедом заходи к 'Гарри'.
— Хорошо, — сказала она. — Расскажи мне что-нибудь романтическое.
— А не лучше ли нам просто заснуть?
— Разве можно сейчас спать, ведь у нас осталось так мало времени! Хочешь, полежим вот так, — сказала она и уткнулась головой ему в шею, под подбородок, заставив его откинуться назад.
— Ладно, сейчас расскажу.
— Сначала дай мне твою руку. Я буду чувствовать ее в своей, когда стану читать Данте и делать все остальное.
— Данте был отвратный тип. Еще заносчивее Леклерка.
— Говорят. Но писал он совсем не отвратно.
— Да. А Леклерк умел здорово воевать.
— Ну, расскажи!
Теперь ее голова лежала у него на груди. Полковник сказал:
— Почему ты не хотела, чтобы я снял мундир?
— Мне приятно чувствовать твои пуговицы. Это нехорошо?
— Почему? Я был бы самым последним сукиным сыном, если бы это подумал. В вашем роду многие воевали?
— Все, — сказала она. — Всегда. Были у нас и купцы, и дожи, ты ведь знаешь.
— И все воевали?
— Все, — сказала она. — По-моему, все.
— Ладно, — сказал полковник. — Тогда я тебе расскажу.
— Что-нибудь романтическое. Такое, о чем пишут в иллюстрированных журналах, или даже хуже.
— В 'Доменика дель коррьере' или 'Трибуна иллюстрата'?
— Еще хуже.
— Сначала ты меня поцелуй.
Она поцеловала его нежно, с отчаянием, и полковнику стало трудно думать о боях. Он думал только о ней, о том, что она сейчас чувствует, и о том, как близко граничит жизнь со смертью в минуту высокого блаженства. Но что же такое, черт побери, это блаженство, каково его звание и к какой оно приписано части? И не раздражает ли ей кожу черный свитер? И откуда взялись вся эта мягкость, и прелесть, и удивительное достоинство, и жертвенность, и ребячья мудрость? Да, ты мог узнать блаженство, а вместо этого вытянул пиковую даму.
'Но смерть — дерьмо, — думал он. — Смерть приходит к тебе мелкими осколками снаряда, снаружи даже не видно, где она вошла. Иногда она ужасна. Она может прийти с некипяченой водой, с плохо натянутым противомоскитным сапогом или с грохотом добела раскаленного железа, который никогда не смолкал. Она приходит с негромким потрескиванием, предвещающим очередь из автомата. Она приходит с дымящейся параболой летящей гранаты и с резким ударом мины.
Я видел, как она падает, оторвавшись от бомбодержателя, и описывает в воздухе причудливую дугу.