теперь лежат в гробах, и жевать им нечего. Пятьдесят тысяч улыбок зарыто в могилу. Эй, а когда душа появляется у зародыша? На какой неделе? Когда отваливается хвостик? И откуда она берется? В сперме душа есть? Может, эти дополнительные 6,5 см… может, это и есть душа? «Вверх устремись, моя душа!»[152] Ага. Что-то в этом есть. Выходит Хофи с двумя парами глаз и двумя душами. Зубной врач, кажется, не замечает, что слезники дочери распухли. Они ничего не замечают, кроме зубов. Я не боюсь, что мои зубы будет видно, хоть я и улыбаюсь. Хофи устраивается в гнездышке на другом конце дивана, словно красноглазая птица, высиживает яйца, поджав ноги. Между нами взад и вперед летает кепка.
Джип зубного врача белый, как полицейская машина. Я на заднем сиденье: осужденный, и меня везут к месту лишения свободы. Мой самый суровый приговор: ужин в особняке-дворце в Гардабайре. Вот тебе, чтобы не ложился в постель с девушками! Мой протест, засоленный в хофийских слезах, был бессилен, недействителен. Меня окольцевали — и в машину, Палли даже собственноручно пристегнул меня ремнем. Они на переднем сиденье, отец и дочь — копы, а дежурный по городу ждет дома с шампуром наперевес. Над торговым центром «Крингла» луна, а на ее обратной стороне Том Хэнке стоит с грустной миной у иллюминатора «Аполлона- 13». Я прислоняюсь головой к стеклу. Огни в окошках в Копавоге. Как будто их никто и не зажигал. Сугробы вдоль трассы — засохшие старые пироги, остатки с рождественских столов. И грязный февраль: надо всем наст. На лобовых стеклах замерзшая слякоть. На следующем светофоре капот нагревается. И шипованные шины грызут асфальт. Арнарнес расквадрачен метрами паркета. В кухнях аромат особнякового мяса. В электронных сердцах жужжат батарейки. В колыбельке лает золотистый ретривер. И морозильники набиты. Жизнью после смерти.
Фонарные столбы склоняют головы, соболезнуют мне.
Джип, купленный на деньги безгрошовой общественности, — новехонький и совершенный, как стоматологический кабинет: кузов со светоотражающим покрытием, на шинах заморозка, кресла с подголовниками и с настройкой. Мотор работает на зубной боли школьников, в каждом повороте колес рев бормашины, в саунде магнитофона тринадцать запломбированных корней, бензин — подарок каких-то спонсоров. А водитель — понятное дело, хрустяще-бодрый, как все, кто строит свое благосостояние на чужой страсти к сладкому. Мозг в кепочке.
Когда я иду по дорожке в палисаднике, то мечтаю: вот бы натянуть на этот дом самый большой в мире презерватив, чтоб я не смог войти. В приемном покое мамаша (ц. 30 000) с таким (О, да как же без него!) милейшим тещинским выражением лица, она заключает меня в объятия. Поглощает меня, как яйцеклетка сперму. Мама Хофи. Сигурлёйг Фридриксдоттир, а может, Дидрикс. Короче, какой-то «дрык». То же жаркое, что и Хофи, но более
Дом детства Хофи. Вотчина. Родные пенаты. Ковровая долина густо поросла лесом: эбеновое дерево, и сосна, и дуб, и береза, и бук, и — что там вклинилось в углу, ель? И дерево, и слоновая кость, и жаропрочный пластик, и… высокий тридцатитрехлетний хлин роняет листву среди вечнозеленого леса. Да. Гостиная заставлена всякими маленькими вещицами, которые неоригинальные люди дарят тем, у кого есть все, в частности дни рождения: всякая дребедень типа китайских щенков с корзинками, которые идут по лесу и которых явно делал безглазый; статуэтки на столиках и сувениры на подоконниках: призы, которые людям вручили только за то, что они живут. А они здесь, по всему видать, хорошо пожили. Это как будущий лоток в Колапорте.
Пойти к зубному врачу в гости — все равно что просто пойти к зубному врачу, только еще хуже: тут без наркоза. Но вот:
— Что тебе налить? Джин, виски, пиво…
— Ну, давай виски.
Эллерт, брат Хофи, сидит напротив меня на диване со своей Бриндис (ц. 100 000, как уже было сказано).
Она жует жвачку. Не забывайте. Бриндис — вешалка. В самый раз, чтоб повеситься. Узнаю движения из рекламы полотенец. Жалко, что она никогда не снималась в рекламе мочалок. И все же… Скелет, покрытый кожей. Ее тело создано, кажется, только для того, чтобы возносить две руки. Лицо — чтобы напоминать, что иод ним — череп. И еще вопрос, есть ли что-нибудь внутри черепа. Как будто все ее мысли — в коже. Только жаль, что кожи у нее так мало.
Они сидят близко друг от друга, как в машине, и между ними не просматривается никакого секса, куда уж там хвостик в фотомодельном животе. Может, у Эллерта просто нет на это денег, хотя, как я помню, он вроде работает где-то в Эмульсионном банке. От нечего делать я решил попробовать поймать взгляд Бриндис, но чтобы установить с ней контакт, похоже, нужна контактная линза. Она смотрит только на то, как у Эллерта растет щетина, что само по себе сложно, потому что он начал двигать челюстями, челюстями вырабатывать мысли. Он говорит так, как будто жует, хотя ему и жевать не надо, потому что изо рта у него и так выходит одна духовная жвачка:
— Ну вот, например, Антонио Бандерас… он ведь у нас испанец, правда, у него даже акцент такой… но он же ничего, пробился, он же теперь звезда, он там у себя в Голливуде нарасхват…
Они с Бриндис — такие телесные Люди. У них тело прежде всего. Фитнесные ноги Бриндис. Скрещены. Я долго смотрю на них, до тех пор, пока не извлекаю из них мысль: в этих тонких ногах нет ничего человеческого, ничто в них не напоминает о многотысячелетнем тернистом пути развития человечества. Они
Хотя в принципе я могу выбирать из семидесяти каналов, сейчас ловится только мочепроводящий канал. Хочется в туалет. С этими телесными людьми я и сам превращаюсь в тело и слышу собственные слова:
— А еще Шварценеггер.
— Да, еще Шварценеггер… постой-ка, а кто еще?
— Кто? — спрашивает Палли Нильсов.
— Иностранцы, которым удалось сделать карьеру в Голливуде, — продолжает сын.
— Да, постой-ка, как звали того, который играл в «Крестном отце»?
— Марлон Брандо?
— Нет, он как-то на «А»…
— Аль Пачино? Нет, папа, он стопроцентный американец.
— Нет, не Аль Пачино, а этот — Антон, как его… А, вот: Энтони Куинн.
— Он в «Крестном отце» не играл.
— Разве?