У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.
И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.
Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.
Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.
Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.
Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом — хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.
Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.
«Даже женщина может быть достойной, даже раб, — написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, — хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».
Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.
Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин — жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.
Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.
Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.
Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».
«Никому не по силам вечно водить за нос всех людей сразу», — говорит он в «Поэтике», а многие ли американцы помнят, что эти слова принадлежат ему?
Абсолютные нравственные нормы никому не известны, сказал он и дальнейшие рассуждения строил так, будто ему-то они как раз и известны.
Аристотель ничего не имел против теории, утверждающей, что в начале Бог сотворил небо и землю, и отделил небо от земли, и повелел воде собраться в одно место. Изначально общество было малым. Мужчина и женщина жили в саду, имея под рукой все необходимое. Они были вольны проводить весь день в размышлениях. Самый что ни на есть рай.
Доказательств, конечно, никаких — ну и что? Их не было и в его «Метафизике», да и Платоновы Душа или Идея тоже никакими доказательствами не подпирались.
— Если мы начнем для всего требовать доказательств, — сказал он, — мы никогда ничего доказать не сможем, поскольку ни для одного доказательства у нас не будет отправной точки. Некоторые вещи очевидным образом истинны и доказательств не требуют.
— Докажи это, — сказал его племянник Каллисфен. Аристотель был рад, что Каллисфен отправился с Александром. И не опечалился, узнав о его гибели.
Совершенно очевидно, сознавал Аристотель, что доказать очевидную истинность чего бы то ни было невозможно.
Даже вот этого.
Парадокс очень ему понравился.
В Нью-Йорке, городе, который он в конце концов возненавидел, Аристотель с неудовольствием вспоминал софиста Горгия, сумевшего-таки доказать, что не существует ничего, что человек способен узнать, что если он и узнает что-либо, то все равно не поймет, а если поймет, так не сможет передать этого другому.
Софист Протагор сказал: «О богах я не могу знать, что они существуют, или что они не существуют, или какова их природа».
Помнится, в «Критии» он читал, что не существует ничего определенного, кроме того, что рождение ведет к смерти.
А от Метродора исходило его любимое: «Никто из нас ничего не знает и даже того, знаем мы что-нибудь или не знаем».
В те далекие времена Аристотель был человеком, который знал, что он знает.
Аристотель считал, что любой
Ныне он склонялся к мысли, что зубов у них, пожалуй, поровну.
Аристотель разрешал себе кривую улыбку всякий раз, как он размышлял над Гомером и вспоминал, что едва ли не все греки, что-либо писавшие в демократических Афинах, культурном городе, где процветали поэзия, драма, наука, философия и искусство ведения спора, были, включая и его самого, антидемократами, исполненными аристократического презрения к демократическому обществу, дававшему им свободу писать о нем столь критически. Странно и то, что все они обладали склонностью отдавать предпочтение регламентированной аристократии Спарты, в которой не наблюдалось ни литературы, ни музыки, ни науки, ни искусства.
Их чувства вдохновляла вовсе не любовь к Спарте, но ненависть к пошлости и торгашеству демократических Афин.
Поскольку Сократ ничего не писал, а Платон в своих диалогах никогда от собственного имени не высказывался, Аристотель постарался не упоминать о Сократе, критикуя и нападки Платона на частную собственность в «Государстве», и предположение, что коммунизм способен покончить со всяким злом, присущим человеческой натуре, и воззрения насчет того, что как рука движется, подчиняясь желаниям мозга, так и отдельная личность обязана двигаться, подчиняясь желаниям государства.
Будучи скромнее Платона, будучи в большей мере ученым и в меньшей догматиком, Аристотель пришел к выводу, что он — писатель более серьезный, способный высказать куда более ценные мысли. Платон, говорит Аристотель, доказал, что благой человек непременно счастлив. Однако Аристотель, когда он это писал, знал, что Платон счастливым человеком не был. А мы сегодня знаем, что само существование такового явления чрезвычайно сомнительно.
— Что мне нужно для начала, — объяснял Платон еще до того, как махнул рукой на сей мир, — так это добродетельный тиран.
— И он должен быть молодым? — высказал предположение Аристотель.
— И он должен быть молодым, — согласился Платон, — и обладать добродетелью, разумностью и абсолютной властью. И пусть наслаждается своей абсолютной властью так долго, что она ему прискучит. И пусть он обладает добродетелью и разумностью достаточными, чтобы представить себе справедливое общество, и пусть применит свою власть для его создания.
— И что бы ты стал с ним делать? — поинтересовался Аристотель.
— Я научил бы его философии. Я преподал бы ему цели и идеалы.
— А потом? Как бы он правил?
— Добродетельно.
— Но что это значит? Что бы он делал?
Платон в смятении уставился на Аристотеля.