Тут Дэвид вдруг наклонился вперёд и задул керосиновые лампы. Сначала салон потонул в кромешной тьме. Потом из темноты за окнами поезда проступил освещённый луною ландшафт, белый и сияющий, словно на верхушках деревьев лежал бесконечный ковёр снега.
— Оборотная сторона света познания, — продолжал Дэвид тихо, — состоит в том, что можно решить, что мир и ты сам отображены верно, а в действительности быть просто ослеплённым источником света и поэтому видеть окружающий мир тёмным и непонятным, при том, что твой собственный нос сверкает на свету. Тот, кто путешествует по Африке в освещённом вагоне, когда вернётся домой, расскажет, что Африка — это таящая смертельную опасность тёмная лесная прогалина.
Некоторое время они сидели в молчании. В проникающем через окно лунном свете лица генерала и Джозефа К. были бледными и гладкими, а служанка была видна лишь как белое платье. Свет не достигал её тёмного лица. Наконец Джозеф К. чиркнул спичкой и зажёг стоявшие на столе лампы. В свете разгорающихся фитилей лицо его сначала показалось суровым, потом смягчилось.
— А ведь вы, — сказал он, словно с интересом отмечая приятную неожиданность, — …умный молодой человек. И вы, действительно, в каком-то смысле находитесь… на пути к истине. Но то, что вы говорите, для европейской публики не прозвучало бы достаточно… убедительно. Видите ли, в этом — вы ведь согласитесь со мной, господин генерал, — нет никакой особенной… изюминки.
— Меня, — холодно заметил Дэвид, — не интересуют изюминки. Как учёного, как логика, меня интересует только истина.
Джозеф К. медленно встал, подошёл к окну и на минуту застыл, глядя в чёрную стеклянную поверхность, в которой салон, лампы и медали генерала повторялись сверкающими золотистыми отражениями. Потом он задёрнул шторы и повернулся к столу.
— Истина — удивительная вещь, — произнёс он тихо. — Удивительная. По правде говоря, меня она тоже интересует. С ней есть только одно неудобство: за неё чертовски… мало платят! И я знаю, о чём говорю, потому что могу в качестве ещё одного вклада во всеобщую искренность поведать вам тайну, а именно, что я здесь не столько в качестве репортёра, сколько потому, что я писатель, к тому же известный писатель. В моём распоряжении была целая долгая жизнь, чтобы познакомиться с разницей между фантазией и действительностью, а для вас, господин профессор, — сказал он, обращаясь к Дэвиду, — я могу приоткрыть дверь в кладовую моего опыта, который в данном случае состоит в том, что мы — те, кто подобно присутствующему здесь господину фельдмаршалу и мне, зарабатывает себе на жизнь тем, что много путешествует, мы, чёрт возьми, не смогли бы выжить с одной только истиной.
Некоторое время генерал сидел молча, потом медленно повернулся к Джозефу К.
— Значит, вы, — сказал он, — считаете себя человеком без чести.
Писатель налил в свой бокал оставшееся шампанское и с явным удовольствием выпил его. Потом он улыбнулся генералу.
— Даже в моём преклонном возрасте, — сказал он, — жизнь не перестаёт меня удивлять. Кто бы мог подумать, что мне будет говорить о чести человек, получивший свои побрякушки, — здесь он махнул рукой в сторону украшенной медалями груди генерала, — за отступления.
Теперь фон Леттов не отводил взгляд со своего противника.
— Я всегда считал, — сказал он с расстановкой, — что принёс своей родине больше пользы, продолжая сражаться на коленях, а не умерев стоя.
— А я, — ответил Джозеф К.,- как человек и как писатель предпочитаю прочно стоять обеими ногами на самом дне, вместо того чтобы болтаться кверху задницей на поверхности. Как старый моряк могу рассказать вам кое-что о сладости осознания того, что дальше тонуть уже некуда. Когда-то, — продолжал он раздражённо, откинувшись в кресле, — могу вам сказать, господа, я написал книгу об одном своём путешествии, которое я предпринял как раз по этим же местам, где мы с вами едем сегодня, и в эту книгу я вложил всю свою душу, она стала настоящим выражением меня самого, и поэтому в ней, конечно же, была и ложь, и правда, и за правду публика грозилась поджарить меня на медленном огне, а за ложь готова была озолотить. С тех пор я всегда старательно подчёркивал, что мои книги — художественные произведения. Тогда я свободен отвергать правду и говорить о ней, что это выдумка, а о лжи утверждать, что она надёжно покоится на фундаменте действительности. Но, твёрдо стоя на дне, господин генерал, я больше не опускаюсь до того, чтобы называть свои вымыслы «воспоминаниями» или «воззваниями».
Даже в тот момент, когда фон Леттов схватил пожилого человека за отвороты пиджака, поднял его из кресла и притянул к себе, лицо генерала было по-прежнему невыразительно и голос не изменился.
— Какие вымыслы? — спросил он.
Повиснув в железной хватке, но без малейших признаков страха, Джозеф К. оперся о стол, чтобы сделать вдох.
— Ваши писания, господин обер-фельдмаршал, в своей… основе — не сдержанный и по-немецки основательный отчёт о том, как вы верою побеждали царства, творили правду, заграждали уста львов, угашали силу огня, избежали острия меча и стали военным героем.[8] Нет, ведь главное положение ваших сочинений состоит в том, что негры любят нас, что они гордо, весело, с песней на устах сражались вместе с нами против собственной расы и дохли как мухи ради участия в нашей и, в особенности, в славной немецкой Мировой войне, тогда как правда состоит в том, что они шли в бой, подгоняемые немецким штыком, и с головами, забитыми пустыми обещаниями и религиозным вздором. В истории о добровольной войне чернокожих энтузиастов вы, господин генерал, показали себя большим лжецом, чем кто-либо из писателей.
На мгновение Дэвид испугался, что фон Леттов свернёт пожилому человеку шею, потому что за внешним самообладанием генерала почувствовал волну слепой ярости. Но генерал лишь напряжённо смотрел Джозефу К. в глаза. Потом он отпустил старика, и тот плюхнулся назад в кресло.
— Иногда, чтобы увидеть истинный смысл политики, — сказал фон Леттов, и теперь Дэвид услышал новые нотки в его голосе, какой-то отголосок вековой усталости, — нужно надеть маску военного.
— А также вашу форму, — продолжал торжествующе Джозеф К.,- и эти впечатляющие украшения Weihnachtsbaum?[9] Господин генерал, вы — здесь, среди наций, которые дали последний пинок Германии, среди людей, которые терпят немецкую форму только когда видят её за решёткой — или это своего рода продолжение маски? Мне кажется, что вы должны дать нашему молодому другу, нашей… математической овечке некоторое объяснение этому.
Сначала казалось, что фон Леттов с отвращением отстранился от компании, забрался в свой внутренний окоп и никогда не даст ответа. Потом он медленно, как будто читая заранее написанную защитительную речь, произнёс:
— Несколько немецких банков имеют свои интересы в этой железной дороге. Бельгийская сторона просила меня о том, чтобы я присутствовал на открытии. Я получил дипломатический иммунитет, и форму я надел по их просьбе. Таким образом, все формальности соблюдены.
Во взгляде Джозефа К. появилось нечто похожее на искреннее восхищение.
— Потрясающе, — воскликнул он, — ловко! Конечно же, всё это чтобы успокоить акционеров. Умиротворяющее присутствие старого льва. И наплевать, что у него больше нет армии, нет власти, нет зубов, лишь бы он присутствовал и рычал, вызывая воспоминания о резне масаев в Маре, резне жёлтых в Китае — вы ведь служили в Китае, не так ли, господин генерал? — о сомалийцах у Дар-эс-Салама, о кучах трупов соответствующих цветов кожи, так выпьем же за искренность, господа. Официант, ещё шампанского!
Принесли новую бутылку, и принесли её быстро и беззвучно, как и следовало ожидать, и только Дэвид обратил внимание, что принёс её уже другой официант, и что форма на нём была слишком, слишком тесная, и что бутылку он нёс горлышком вниз.
Генерал открыл бутылку и разлил шампанское, и в возникшей вслед за этим паузе Дэвид взглянул на девушку. Её глаза встретили его взгляд, и он понял, что всё это время она наблюдала за ними, при этом у него возникло странное ощущение, что она, ничего не понимавшая, впитала в себя всё сказанное и сделанное в этом вагоне и что он на самом деле говорил всё, обращаясь к ней, или, во всяком случае, имея её в виду, и впервые в жизни Дэвиду пришло в голову, что, возможно, он всегда, даже обращаясь к другим мужчинам, или к аудитории, или к самому себе или в безвоздушное пространство, потаённым уголком своего сознания мысленно обращался к некой невидимой женщине.
Атмосфера в вагоне стала враждебной, и тем не менее в этой враждебности чувствовалось