что все в порядке.
Я засунул краденые документы за пояс своих джинсов, пока Хенрик насыпал мне дорожку порошка.
— Тогда все в порядке, — рассудил я мудро. — Только на время, пока ты не навлек сюда полицию.
— С какой стати, — пожал он плечами. — Скажи-ка мне лучше, сколько у тебя осталось? Я имею в виду для продажи.
— Тебе хватит, братец, — ответил я, занюхивая порошок. — А сколько надо?
— Десять, пятнадцать, столько, сколько у тебя есть.
Если бы у меня было!
Я пристально смотрел на него, ожидая комического эпилога. Но эпилог не последовал. Нагнулся и шумно занюхал оставшуюся дорожку.
— До следующей недели у меня ничего нет. Принесешь деньги, я оставлю для тебя.
— Вполне справедливо, — согласился он. — Принесу позже.
Я выждал, сколько требовалось, и последовал за ним в никотиновый чад. Направился к своему стулу, но замедлил шаг, когда в моих звенящих ушах зазвучала по-немецки песня Нины «Девяносто девять аэростатов». Показалось, что немцы захватили ФРА.
На открытом воздухе в теплую андалузскую ночь было тихо. Доносился сладкий запах от рафинадного завода в Алгесирасе. Вместе с тем, пока я поднимался по осыпающимся ступенькам на крепостной вал восточной стены, с севера пришло легкое дуновение, несшее что-то еще более сладкое, подобное аромату быстро отцветающей розы. Там, вверху, в горах, покрытых густыми лесами, где волки задирали беспечных коз и плохих детей, под прибывающей луной все покрывала тьма, но внизу, за сумеречной долиной с ее лающими собаками, сверкал Коста-дель-Соль. Его осветительная система в триллион ватт затмевала звезды, в то время как в разгар сезона еще одна субботняя ночь мчалась по шоссе номер 340 на пятой скорости, врубив стереомузыку и швыряя деньги направо и налево. Я закурил сигарету и вытащил из-за пояса краденые документы. Они принадлежали паре, которая сегодня вечером не могла оттянуться на курорте.
Уильям Мерфи, 1964 года рождения, и Сара О'Коннор, 1967 года рождения, должно быть, проводили последние несколько часов в попытках разыскать через полицию свои паспорта, водительские права и известное только Богу то, что Хенрик еще стащил из арендованной ими машины. Вероятно, они поступали так, как рекомендовали туристские брошюры и путеводители, поехали в ближайшее полицейское отделение и обнаружили, насколько неучастливой и равнодушной может быть в своей массе полувоенная полиция, когда ваша собственная страна не хочет отдавать испанцам их Гибралтар и закладные.
Что-то большое и черное — скорее летучая мышь, чем ангел смерти, — бесшумно пролетело над головой, заставив меня вздрогнуть. Влияние того, что я ел, занюхивал, курил или пил, явно ослабевало. Это позволяло моим страхам с шумом пробиваться наружу сквозь дымовую завесу. Я остановился, огляделся. Не было возможности оценить суть моей тревоги, ни здесь, в это время ночи, ни в другом месте, поэтому я поплелся домой, нервно насвистывая, и заснул в пустой постели.
4
Я проснулся в одиночестве, с ощущением, будто опередил своих преследователей на один день, благодаря тому что не переставал ехать всю ночь. Сопя, хрипя, ворча и скребясь, как старый беззубый крестьянин, я побрел, пошатываясь, по лестнице в нашу жилую комнату. И сразу почуял это. Теплое и потное, противное и мерзкое. Это была нога Ивана.
Я натянул на нос и рот свою тенниску в пятнах от пива и приблизился к тахте, на которой растянулся Иван. Его лицо было белым, как сыворотка, он быстро моргал и улыбался, но, когда я поднял одеяло, чтобы осмотреть его ногу, он вздохнул и запрокинул голову.
— Это серьезно, — прошептал он по-французски.
— Да, она кровоточит, — заметил я.
Раньше я никогда не видел гангрену, не видел в реальной жизни, но, если гангрена выглядела как нечто сизое, желтое, распухшее и отвратительное, то это был отрезок омертвевшей левой ноги Ивана от икры до середины бедра. Черные подкожные завитки распространялись дальше по липкой, как свиное сало, коже, нацеливаясь на его сердце. Что-то нехорошее происходило и с его руками. Без медицинского образования было трудно определить причину недуга тощего француза, но поставленный мною диагноз подразумевал, что он подхватил заразу. Дышал Иван неглубоко и часто, его губы были цвета терновой ягоды, а зрачки расширились до толщины пальца.
— Придется повести тебя к врачу, — сказал я ему. — Ты нездоров.
Он затряс головой:
— Ох, нет… ох.
— Да, — настаивал я.
Он схватил мое запястье и потянул к себе. Крупные капли пота будто сконденсировались на его липком лбу, беспорядочно пульсирующие вены вздувались на шее, когда он подавался вперед.
— Не пойду к врачу, — прохрипел Иван, стиснув зубы. — Понимаешь? Я не могу встречаться с врачом. — Он долго и пристально смотрел мне в глаза, прежде чем бросить мое запястье и откинуться в изнеможении. — Пожалуйста, Мартин, je t'en prie,[7] пойми меня, выслушай. — Он втянул струю воздуха и закрыл глаза. — Я отплачу услугой за услугу, прошу, не вызывай врачей.
— Не понимаю, — всплеснул я руками в знак крайнего замешательства. — Ты заражен, у тебя агония, ты дурно пахнешь. Если останешься здесь, — что, между прочим, невозможно, — то потеряешь ногу и, вероятно, отдашь концы.
Иван поднял руку, не открывая глаз, затем позволил ей свободно упасть.
— Повторяю… — сказал он еще более слабым голосом, — пожалуйста, Мартин, не надо врачей, нельзя.
— Я говорю, черт возьми, непонятным языком? — возмутился я, отметив во время произнесения этих слов, что вполне искренен. — Сколько нужно разъяснять, чтобы до твоего тупого медного лягушачьего лба дошло, что ты заразился, и это смертельно опасно, что ты можешь умереть. — Я сделал глубокий вздох и опустился к нему, говоря медленно и громко, как делают англичане за границей: — Без врача ты погибнешь. С врачом — будешь жить. Итак, что ты хочешь, жить или умереть?
Он снова поднял слабую руку и попытался отстранить меня.
— Пожалуйста, Мартин, не надо врачей. Это… — умолк он, подыскивая слова. — Для чего?
Я покачал головой.
— Иди к черту. Я хочу тебе помочь. — Схватив со стола сигареты, я вышел на улицу. Жгучие лучи солнца, отражавшиеся от выбеленных стен, напоминали, что я где-то потерял свою тень.
Заведение Дитера было закрыто, поэтому я побрел по узкому переулку, ведущему в логово Гельмута. У него был самый прочный дом в крепости: две сводчатые тюремные камеры вырубили в черном вулканическом туфе, на котором построили крепость. Их прежними обитателями были мавры, крестоносцы, преследуемые инквизицией евреи, республиканцы, националисты, а также полный состав немецкого порнографического ансамбля. Два окна, выходящие на запад, глядели на Сьерра-Монтекоче. Когда солнце садилось за горные хребты, стены дома окрашивались кровавым цветом. На окнах камер не было решеток — высота окон составляла почти триста футов, — но Гельмут сделал занавески приятной расцветки.
Я всегда полагал, что его жизнь в этом месте являлась символом того, что по нему плачет тюрьма, но Тео с большей убедительностью доказывал, что Гельмут, происходивший из пульсирующего германского центра черной металлургии, просто выбрал жилище, которое больше всего напоминало двухкомнатную квартиру в городской бетонной башне. Во всяком случае, это было место, где он чувствовал себя в наибольшей безопасности. Он украсил свое жилище в манере, определяющейся точнее всего как манера