но из-за удалённости и больничной акустики я с трудом разбираю слова:
Разумеется, мне в лицо они смеяться не рискуют. На них кипенно-белые халаты, волосы убраны под накрахмаленные шапочки, глаза опущены. Обращаются ко мне с вышколенной почтительностью —
— Это растение не нашей полосы,
Я по-отечески хлопаю его по плечу.
— Не тревожься,
Каролина Клэрмон — она в перчатках — зажала мою ладонь в своих руках.
— Восхитительная проповедь, — восхищается она. —
Жорж поддакивает жене. Люк, угрюмый и замкнутый, стоит рядом с матерью. За ним — чета Дру с сыном. Тот в своей матроске прямо сущий ангел — застенчивый, стыдливый. Среди прихожан, покидающих церковь, я почему-то не вижу Муската, но, думаю, он где-то в толпе.
Каролина Клэрмон одарила меня лукавой улыбкой.
— Всё идёт так, как мы и задумали, — с удовлетворением докладывает она. — Мы собрали более ста подписей против этого…
— Праздника шоколада, — перебиваю я её тихим недовольным голосом. Здесь слишком многолюдно, чтобы обсуждать столь щепетильные вопросы. Она не поняла намёка.
— Ну конечно! — возбуждённо восклицает она. — Мы распространили двести листовок. Собрали подписи у половины населения Ланскне. Обошли все дома… — она запнулась и, желая быть принципиальной, поправилась: — …Ну,
— Ясно, — ледяным тоном отвечаю я. — Давайте всё же обсудим это как-нибудь в другой раз.
Наконец-то она заметила моё недовольство. Покраснела.
— Разумеется,
Она, безусловно, права. Их агитация принесла свои плоды. Последние несколько дней покупатели в шоколадной — редкость. В конце концов, в таком маленьком городке, как Ланскне, неодобрение городского совета, равно как и молчаливое порицание церкви, — далеко не пустяки. Покупать, шиковать, объедаться под пристальным оком осуждающих авторитетов… Нужно иметь гораздо больше мужества, обладать более мощным бунтарским духом, чтобы открыто бросить вызов обществу. Роше переоценила наш народ. В конце концов, сколько она здесь живёт? Заблудшая овца всегда возвращается в стадо,
Я ведь об этом и молился,
Груда веточек возле меня уменьшается. Каждую я окунаю в святую воду, шепчу благословения, каждого беру за руку. Люк Клэрмон отдёргивает свою руку, что-то сердито бормочет себе под нос. Мать мягко упрекает его, посылая мне заискивающую улыбку поверх склонённых голов. Муската по-прежнему не видно. Я оглядел помещение церкви. Пусто. Только у алтаря несколько стариков в коленопреклонённых позах. Да святой Франциск у входа, обескураживающе радостный для святого, в окружении гипсовых голубей. Улыбается, как сумасшедший или пьяница. Божьему человеку такая улыбка совсем не к лицу. Во мне всколыхнулось раздражение. И кто только додумался поставить туда эту статую, так близко к воротам? Я предпочёл бы видеть своего тёзку более величавым и внушительным. А этот нескладный ухмыляющийся дурень словно издевается надо мной. Вытянул одну руку с непонятной целью — то ли благословляет, то ли ещё что делает, а второй прижимает гипсового голубя к своему круглому брюху, будто грезит о пироге из голубятники. Я пытаюсь вспомнить, где стоял святой Франциск до того, как мы покинули Ланск-не,
Муската в церкви нет. Я даже заглянул в сад, думая, что, может быть, он ждёт меня там, хотя и сам с трудом это верил. В саду его тоже не оказалось. Наверно, он заболел, решил я. Только серьёзная болезнь может помешать ревностному прихожанину прийти на богослужение в Вербное воскресенье. Я переоделся в ризнице, сменив церемониальное облачение на повседневную сутану, убрал под замок потир и ритуальное серебро. В твоё время,
Быстрым шагом я направился к Мароду. Последнюю неделю Мускат избегает общения, и я встречал его только мимоходом. Вид у него нездоровый: лицо одутловатое, плечи опущены, как у озлобленного кающегося грешника, глаза прячутся под вспухшими веками. Теперь мало кто наведывается в его кафе, — возможно, людей отпугивают его измождённый облик и вспыльчивый нрав. В пятницу я сам к нему пришёл. Бар почти пуст, с уходом Жозефины пол ни разу не подметали, под ногами валяются окурки и фантики, на столах — пустые стаканы, под стеклом витрины — несколько жалких бутербродов и сморщенный кусок чего-то красноватого, должно быть пиццы. Рядом, под грязной пивной кружкой, стопка листовок Каролины. Сквозь зловоние сигарет «Голуаз» пробиваются смердящие запахи блевотины и плесени.
Мускат был пьян.
— А, это вы. — Тон у него мрачный, почти агрессивный. — Пришли сказать, чтобы я подставил другую щёку, так, что ли? — Он затянулся зажатой между зубами обслюнявленной сигаретой. — Что ж, радуйтесь. Уж сколько дней близко к этой сучке не подхожу.
Я покачал головой.
— Не будь таким ожесточённым.
— У себя в кафе я сам хозяин своему настроению, — воинственно прошепелявил Мускат. — Это ведь
Я сказал ему, что мне понятны его чувства. Он сделал очередную затяжку и, смеясь, кашлянул мне в лицо пивным перегаром.
— Это хорошо,
— Ты пьян, Мускат, — рассердился я.
— Верно подмечено, — прорычал он. — Как вы всё замечаете! — Он взмахнул сигаретой, показывая вокруг себя. — Вот, пусть пришла бы полюбовалась, во что превратилось кафе из-за неё. Для полного