за ленч с Молли д'Экзержилло. Дверь открыла Мэри Рэмпион.
— Марк ждёт вас в мастерской, — сказала она, обменявшись приветствиями… «Не понимаю, с какой стати, — удивлялась она про себя, — с какой стати обращается он так любезно с этой тварью». Она остро ненавидела Барлепа.
— Это настоящий коршун, — сказала она мужу после предыдущего визита этого журналиста. — Или нет — не коршун: коршуны едят только падаль. Он паразит: питается за счёт живых людей, причём выбирает всегда самых лучших. На этот счёт у него какой-то нюх, ничего не скажешь. Духовная пиявка — вот кто он такой. Почему ты позволяешь ему сосать твою кровь?
— Пускай себе сосёт, мне-то что, — ответил Марк. — Мне от этого вреда нет, и к тому же он забавляет меня.
— Вероятно, это льстит твоему тщеславию, — сказала Мэри. — Всякому лестно иметь паразитов. Это доказывает, что у тебя кровь высокого качества.
— К тому же, — продолжал Рэмпион, — в нем что-то есть.
— Конечно, есть, — согласилась Мэри. — В нем есть, между прочим, твоя кровь и кровь всех тех, на ком он паразитирует.
— Ну, не преувеличивай, не будь романтична. — Рэмпион считал, что преувеличивать имеет право только он один.
— Ну, ты как хочешь, а я паразитов не люблю. — Мэри говорила тоном, не допускающим возражений. — И в следующий раз, когда он придёт к нам, я попробую посыпать его персидским порошком: посмотрим, что из этого получится. Так и знай.
Однако вот он пришёл в следующий раз, а она открывает ему дверь и предлагает ему пройти в мастерскую, точно он желанный гость. Даже в атавистической Мэри привычка быть вежливой пересилила желание посыпать персидским порошком.
Пока Барлеп шёл в мастерскую, он был весь поглощён финансовыми соображениями. Стоимость сегодняшнего ленча не давала ему покоя.
«Мало того, что Рэмпион не платит за квартиру, — размышлял он, — ему и вообще не на что деньги тратить: прислуга у них одна, по хозяйству они делают все сами, автомобиля они не держат — какие же тут могут быть расходы? Правда, у них двое детей». Но при помощи одного из тех внутренних магических фокусов, на которые он был большой мастер, Барлеп заставил обоих детей исчезнуть из поля своего сознания. «А между тем Рэмпион зарабатывает уйму денег. Его рисунки и картины ценятся довольно высоко. Его книги тоже расходятся весьма неплохо. Что он делает с деньгами? — недовольно размышлял Барлеп, стучась в дверь мастерской. — Копит их, что ли?»
— Войдите, — раздался голос Рэмпиона. Барлеп изобразил на своём лице улыбку и вошёл.
— Ах, это вы, — сказал Рэмпион. — Простите, не могу подать руку. — Он мыл кисти. — Как дела?
Барлеп покачал головой и сказал, что он нуждается в отдыхе, но не может себе этого позволить. Он обошёл мастерскую, почтительно рассматривая картины. Святой Франциск вряд ли одобрил бы большинство из них. Но сколько жизни, какая энергия, какая сила воображения! А ведь жизнь — это самое важное. «Я верю в жизнь» — это была его первая заповедь.
— Как это называется? — спросил он, остановившись перед полотном на мольберте.
Вытирая руки, Рэмпион подошёл к нему и тоже остановился.
— Это? — сказал он. — Вероятно, вы назвали бы это «Любовь». — Он рассмеялся; сегодня он хорошо работал и был в замечательном настроении. — Но люди с менее тонкой и чуткой душой предпочли бы что- нибудь более непечатное. — Ухмыляясь, он предложил несколько непечатных названий. Барлеп неловко улыбнулся. — Может быть, вы ещё какое-нибудь вспомните, — коварно закончил Рэмпион. Ему нравилось шокировать Барлепа — вернее сказать, он считал это своим святым долгом.
Это была небольшая картина, написанная маслом. В левом нижнем углу полотна, в небольшой ложбине, окружённой спереди тёмными камнями и стволами деревьев, сзади — обрывистыми утёсами, а сверху — густой нависшей листвой, лежали, обнявшись, две фигуры. Два обнажённых тела: женское — белое, мужское — бронзово-красное. Эти два тела были источником света всей картины. Камни и стволы переднего плана чётко вырисовывались на фоне сияния, исходившего от тел. Пропасть позади них была золотой от этого же света. Он озарял нижнюю сторону свисавших листьев, отбрасывавших тень вверх, в густеющую тьму зелени. Свет вырывался из углубления, где лежали тела, перерезая всю картину, озаряя и словно создавая из своих лучей гигантские розы, циннии и тюльпаны, среди которых двигались кони, леопарды и маленькие антилопы; а на заднем плане зелёный пейзаж, отступая все дальше и дальше, становился все более и более синим, и среди холмов виднелось море, а над ним в синем небе громоздились огромные героические тучи.
— Хорошо, — медленно сказал Барлеп, мотая головой.
— Но я чувствую, что она вам противна. — Марк Рэмпион торжествующе ухмыльнулся.
— Почему вы так думаете? — оправдывался Барлеп с кротким выражением мученика.
— Потому что так оно и есть. Эта вещь недостаточно «христосиковая» для вас. Любовь, физическая любовь как источник света, жизни и красоты — ах, что вы, как можно! Это слишком грубо и телесно, это возмутительно откровенно.
— Неужели вы принимаете меня за миссис Гранди?
— Нет, почему же обязательно за миссис Гранди? — Рэмпион упивался собственным издевательством. — Скажем, за святого Франциска. Кстати, как у вас подвигается его жизнеописание? Надеюсь, вы достаточно красочно изобразили, как он лизал прокажённых. — Барлеп сделал жест, как бы защищаясь от нападок. Рэмпион ухмыльнулся. — Собственно говоря, даже святой Франциск для вас слишком взрослый. Дети не лижут прокажённых. Это делают только сексуально извращённые подростки. Святой Гуго Линкольнский — вот кто вы такой, Барлеп. Он был ребёнок, знаете, такой чистый, нежный ребёночек. Такой славный, ласковый маленький мальчуган. Он смотрел на женщин почтительно, широко раскрыв глаза, словно все они — мадонны. Приходил к ним, чтобы его погладили по головке, поцеловали в утешение и поговорили с ним о бедном Иисусике. Он даже не прочь был пососать молочка, если таковое оказывалось в наличии.
— Действительно! — запротестовал Барлеп.
— Да, действительно, — передразнил его Рэмпион. Он любил дразнить этого субъекта, ему нравилось, когда у того делался вид всепрощающего христианского мученика. Так ему и надо, думал Рэмпион, за то, что он приходит сюда с миной любимого ученика и ведёт себя до отвращения почтительно и восторженно.
— Маленький святой Гуго, еле переступающий ножонками и глядящий широко открытыми глазами. Идёт к женщинам, переступая ножонками, так почтительно, словно они все — мадонны; а между прочим, засовывает свою славную ручонку всем им под юбки. Приходит, чтобы помолиться, и остаётся разделить с мадонночкой постель. — Рэмпион кое-что знал о любовных делишках Барлепа и ещё больше угадывал. — Славный маленький святой Гуго! Как мило он переступает ножками, направляясь к спальне, и с каким младенческим видом забирается под простыню! А эта картина, конечно же, слишком груба и недуховна для нашего маленького Гуго! — Он откинул голову и расхохотался.
— Продолжайте, продолжайте, — сказал Барлеп. — Не обращайте на меня внимания. — И при виде его мученической одухотворённой улыбки Рэмпион расхохотался ещё громче.
— Ох, не могу, ох, не могу! — говорил он сквозь смех. — Когда вы придёте ко мне в следующий раз, я специально для вас повешу у себя копию со «Святой Моники и святого Августина» Ари Шеффера [135]. Это вот вам понравится. А теперь не желаете ли взглянуть на мои рисунки? — спросил он. Барлеп кивнул. — По большей части — гротески. Карикатуры. Предупреждаю вас: они довольно непристойны. Впрочем, приходя ко мне, вы должны быть готовы ко всему.
Он открыл папку, лежавшую на столе.
— Почему вы думаете, что мне не нравятся ваши работы? — спросил Барлеп. — В конце концов, мы с вами оба верим в жизнь. Кое в чем мы не сходимся, но в большинстве случаев у нас одинаковые точки зрения.
Рэмпион взглянул на него.
— О да, конечно! Ещё бы, — сказал он и ухмыльнулся.
— А в таком случае, — сказал Барлеп, смотревший в сторону и поэтому не заметивший усмешки на лице Рэмпиона, — почему же вы думаете, что я не одобряю ваши рисунки?