полную бурных волнений ночь все поднялось на поверхность. Прежде всего он больше не увидит Люси; это было решено окончательно и бесповоротно для его собственного блага и для блага Марджори. Далее, он будет проводить все вечера с Марджори. И наконец, он обратится к Барлепу с просьбой о прибавке. Все устроилось. Даже сама погода, казалось, знала об этом. Лондон был окутан белым плотным туманом, таким невозмутимо-спокойным, что городские шумы, казалось, тонули в нем. Грохот и суета уличного движения как-то не нарушали глубокого покоя и молчания этого дня. Все устроилось; жизнь начиналась сызнова — может быть, не очень радостно и вовсе не блестяще, но покорно, с исполненным решимости спокойствием, которого ничто не могло поколебать.
Припоминая встречу с Барлепом на вчерашнем вечере, Уолтер ожидал в редакции холодного приёма. Однако Барлеп приветствовал его весьма радушно. Он тоже помнил вчерашний вечер и хотел, чтобы Уолтер о нем забыл. Он назвал Уолтера «дружище» и нежно пожал ему руку, глядя на него из своего кресла глазами, которые не выражали решительно ничего и казались лишь провалами в тьму, царившую в его черепе. Его губы улыбались чарующей и тонкой улыбкой. Уолтер тоже назвал его «дружище» и тоже улыбнулся, болезненно сознавая свою неискренность. Барлеп всегда так на него действовал: в его присутствии Уолтер никогда не чувствовал себя вполне честным и искренним. Это было очень неприятное чувство. Почему-то — он сам не знал почему — в присутствии Барлепа он всегда казался себе лжецом и комедиантом. И все, что он говорил, даже когда он высказывал свои глубочайшие убеждения, становилось ложью.
— Мне понравилась ваша статья о Рембо, — объявил Барлеп, не выпуская руки Уолтера и продолжая улыбаться ему из глубины своего вращающегося кресла.
— Очень рад, — сказал Уолтер, чувствуя себя неловко, потому что это замечание было обращено вовсе не к нему, а к какой-то части сознания самого Барлепа, которая шепнула: «Скажи ему что-нибудь приятное о его статье» — и требование которой было должным образом выполнено другой частью сознания Барлепа.
— Что за человек! — воскликнул Барлеп. — Вот кто действительно верил в жизнь!
С тех пор как Барлеп стал редактором «Литературного мира», передовицы журнала почти каждую неделю провозглашали необходимость верить в жизнь. Эта вера в жизнь, которую проповедовал Барлеп, всегда очень смущала Уолтера. Что значили эти слова? Даже теперь он не имел об этом ни малейшего представления: Барлеп никогда не объяснял. Нужно было понимать интуитивно; если вы не понимали, вас предавали вечному проклятию. Уолтер подозревал, что он тоже попал в разряд проклятых. Первый разговор с будущим шефом неизгладимо запечатлелся в его памяти. «Мне говорили, что вам нужен помощник редактоpa», — застенчиво начал он. Барлеп кивнул головой: «Да, нужен». И после бесконечного мучительного молчания он вдруг взглянул на него своими пустыми глазами и спросил: «Вы верите в жизнь?» Уолтер покраснел до корней волос и ответил: «Да». Это был единственный возможный ответ. Снова настало томительное молчание, и снова Барлеп взглянул на него. «Вы девственник?» — осведомился он. Уолтер покраснел ещё гуще, замялся и наконец отрицательно покачал головой. Впоследствии он понял, прочтя одну из статей Барлепа, что тот подражал в своём поведении Толстому и «шёл напрямик к великим, простым, незыблемым основам» — так Барлеп называл нахальное влезание этого старого генерала Армии спасения в чужую душу.
— Да, Рембо, конечно, верил в жизнь, — нетвёрдо согласился Уолтер с таким чувством, точно ему пришлось написать формальное соболезнующее письмо. Разговоры о вере в жизнь были так же тягостны, как соболезнования по поводу чьей-нибудь тяжёлой утраты.
— Он так глубоко верил в жизнь, — медленно продолжал Барлеп, опуская глаза (к великому облегчению Уолтера) и мотая головой в такт словам, — так глубоко, что он готов был пожертвовать ею. Я истолковываю его отказ от литературы как добровольную жертву. — («Как легко он бросается громкими словами!» — подумал Уолтер.) — Сберёгший свою жизнь потеряет её. — («Ух ты!») — Быть величайшим поэтом своего поколения и, зная это, отказаться от поэзии — это значит потерять жизнь, чтобы сберечь её. Это значит истинно верить в жизнь. Его вера была столь сильна, что он готов был потерять свою жизнь, ибо он верил, что обретёт новую, лучшую жизнь. — («Слишком легко он ими бросается!» Уолтер чувствовал себя страшно неловко.) — Жизнь, исполненную мистического созерцания и интуитивных озарений. Ах, если бы знать, что он делал, о чем думал в Африке! Если бы знать!
— Он доставлял контрабандой ружья для императора Менелика. — Уолтер нашёл в себе смелость ответить. — И, если судить по его письмам, он думал преимущественно о том, чтобы заработать денег и зажить обеспеченной жизнью. Он носил в поясе сорок тысяч франков. Двадцать один фунт золота носил он на себе. «Кстати, о золоте, — подумал он. — Вот сейчас бы и заговорить о прибавке».
Но упоминание о ружьях Менелика и о сорока тысячах франков вызвало на лице Барлепа улыбку христианского всепрощения.
— Неужели вы в самом деле думаете, — спросил он, — что, когда Рембо жил в пустыне, его мысли были заняты деньгами и перевозкой ружей? Его, автора «Озарений»?
Уолтер покраснел, точно в чем-то погрешил против хорошего тона.
— Это единственные известные нам факты, — сказал он извиняющимся тоном.
— Но есть внутренняя прозорливость, позволяющая проникнуть глубже под поверхность фактов. — «Внутренняя прозорливость» — так Барлеп любил называть своё собственное мнение. — Он осуществлял новую жизнь, он завоёвывал царствие небесное.
— Это только гипотеза, — сказал Уолтер, подумав: «Как хорошо было бы, если бы Барлеп никогда не читал Нового Завета!»
— Для меня, — ответил Барлеп, — это неопровержимая истина. — Он говорил с подчёркнутой выразительностью, он неистово мотал головой. — Безусловная и неопровержимая истина, — твердил он, многократным повторением фразы внушая себе мнимую убеждённость. — Безусловная и неопровержимая! — Он замолчал; но внутренне он продолжал подогревать своё мистическое исступление. Он думал о Рембо до тех пор, пока не почувствовал себя Рембо. И вдруг чёртик высунул свою ухмыляющуюся рожу и шепнул: «Двадцать один фунт золота в поясе». Барлеп изгнал беса, переменив тему разговора. — Видели новые книги, присланные на отзыв? — сказал он, указывая на две кипы томов на углу стола. — Ещё сколько-то ярдов современной литературы. — Он пришёл в юмористическое отчаяние. — Почему авторы не прекратят этот чернильный поток? Это болезнь. Это кровотечение, вроде того, каким страдала эта несчастная евангельская леди [112]. Помните?
Уолтер помнил главным образом то, что эта острота принадлежала Филипу Куорлзу.
Барлеп встал и принялся просматривать книги.
— Бедные рецензенты! — сказал он со вздохом.
«Бедные рецензенты». Вот хороший предлог, чтобы произнести маленькую речь о прибавке! Уолтер взял себя в руки, собрал всю свою волю.
— Я как раз думал… — начал он.
Почти одновременно с ним заговорил и Барлеп.
— Я позову Беатрису, — сказал он и трижды надавил звонок. — Ах, простите. Вы что-то сказали?
— Нет, ничего.
Разговор придётся отложить. Немыслимо вести его при посторонних, особенно если этими «посторонними» была Беатриса. Черт бы её побрал! — мысленно выбранил он ни в чем не повинную Беатрису. С какой стати она безвозмездно выполняет редакционную работу и пишет короткие заметки? Только потому, что у неё есть личные средства и она обожает Барлепа.
Как-то раз Уолтер в шутку пожаловался ей на своё нищенское жалованье — шесть фунтов в неделю.
— Но «Мир» достоин того, чтобы ради него приносить жертвы, — протрещала она. — В конце концов, есть же у нас какие-то обязанности перед ближними. — «Христианские сентенции Барлепа, произносимые её звонким трескучим голосом, производят, — подумал Уолтер, — особенно дикое впечатление». — «Мир» кое-что даёт им; наш долг — поддержать его.
Ответ напрашивался сам собой: «Но мои личные средства слишком незначительны, и я не влюблён в Барлепа»; однако он не ответил ничего и позволил гусыне щипать себя. И все-таки черт бы её побрал!
Вошла Беатриса — аккуратненькая, полненькая, хорошо сложенная женщина; она держалась очень прямо и имела очень деловитый вид.