недоступных горах боевики Талибана и Аль-Каиды, названия и явления, означающие тут не больше, чем сюжеты и драмы телесериала, даже если его все обсуждают, как они сами обсуждали шоу «Большой брат». А теперь говорят о войне в Ираке. Сколько убитых принесла последняя война? Десятки тысяч. Якоб вспомнил Фрайбург, как люди в панике скупали все подряд, всерьез запасались консервами, теплыми одеялами и становились в живые цепи, протестуя против войны, когда на Израиль выпустили ракеты. 11 сентября стало теперь не более чем разделительной линией между вымышленным безоблачным вчера и трусливыми, агрессивными жалобами, распространявшимися сегодня все шире. Только для родителей Роберта, думал Якоб, все переменилось, и для него самого. Он нашел Изабель, он переезжает в Лондон.
17
Вконец раздосадованный, Джим перелез через пустые картонки из-под овощей, через пластмассовые коробки, вонявшие рыбой, и едва не споткнулся о кошку, которая спряталась за одним из ящиков, — серая, в полоску, кошка. Джим с минутку рассматривал ее, потом наклонился и почесал. Осторожно погладил шею, провел рукой по грудке, и кошка, оцепеневшая было от страха, подняла хвост и расслабилась, стояла тихо- тихо, только что не мурлыкала.
— Эй, ты чего не мурлычешь? — Джим хотел взять кошку на руки, но на брюхе у нее нащупал что-то клейкое, влажное — то ли грязь, то ли кровь, и кошка застонала от боли, а Джим оставил затею, выпрямился.
Со стороны Брикстон-роуд слышались шум, звук автобуса и даже крики, какой-то женский голос, сердитый и резкий, зазвучал ближе. Кошка улеглась. Джим замер, подавив в себе желание выглянуть через узкий проход на улицу, где за его спиной, похоже, стояла эта женщина. Казалось, было слышно чье-то дыхание, но это уличный шум, как волны маслянистой жидкости, равномерно ударялся о стены домов. Он опять почти споткнулся о кошку, однако на этот раз не обратил на нее внимания, а двинулся дальше, перелезая через ящики и мусорные мешки, пока не добрался до коричневой крашеной двери и не открыл ее толчком. У лестницы горой валялись газеты, рекламные листки, пустые банки. Джим, поморщившись, начал карабкаться вверх, мимо дверей, за которыми торговцы хранили свой товар — овощи, одежду, игрушки. Повсюду навесные замки, только одна дверь распахнута, какой-то мальчик коротко взглянул на него и тут же исчез, и пахло едой. Наверху ждал Элберт. Ухмыляясь, он всем своим грузным телом перекрыл дверной проем. Жидкие седые волосы аккуратно зачесаны назад, на нем футболка, правая рука вяло болтается, левая уперлась в дверной косяк. Снаружи сюда проникал лишь слабый свет. Джим прислушался: а вдруг удастся различить какой-то звук? По телефону он говорил Элберту, что хочет встретиться с ним наедине, без Бена, без телохранителей, которых Элберт держал при себе, — этих парней он подобрал на улице так же, как подобрал Джима. Уличное дерьмо. Тупые и бездарные. Ни к чему не пригодные. Перли приемники из машин, сумочки, телефоны, камеры. Валялись, обкуренные, на матрацах, предоставленных им Элбертом в его ночлежках по всему городу, до Саут-Илинг. Тыловые квартиры. «Места бегства, — подчеркивал Элберт, — ровно семь, по Ветхому Завету», — и называл свои каморки и запущенные квартиры так: Париж, Рим, Иерусалим. Джим жил в Иерусалиме, в Сохо, над китайским рестораном, где между этажами громоздились холодильники и полки с рисовой лапшой, другими продуктами, спал за комнатой официантов и поваров, в придачу наслаждаясь крохотной общей уборной, умывальником без зеркала и запахом мочи. Худые и бледные люди никогда с ним не заговаривали, то ли не знали английского, то ли по распоряжению Элберта. Краденое он складывал в пустые коробки из-под лапши, за ними приходили от Элберта, а взамен он получал гашиш, иногда кокаин, обещания и горячую еду. Обильные остатки еды, очень даже неплохой. Джим научился есть по утрам суп и холодное мясо. Кокаин лучше дрянной марихуаны с пивом, Сохо лучше подъездов и автобусных остановок на Кингс-Кросс. Но Джима туда все-таки тянуло, и Элберт дважды его отлавливал и бил. Отвел в парикмахерскую, переодел во все новое, чтобы отправить на улицу красавчиком. Для подготовки Элберт приставил к нему двух дружков, сунул деньги в руку: «Ты заслужил — за миленькое личико и миленькую задницу». И другую комнату ему дали, но он и оттуда попытался сбежать, только у Элберта повсюду свои люди, и опять кончилось битьем. «Не надо делать вид, что ты сызмала привык к другому!» Его опять заперли на две недели, лишив всего по указке Элберта, опять отправили на улицу, а он опять сбежал, в этот раз на целых три месяца, потому что не показывался на Кинге-Кросс, в Сити, Брикстоне, Клэпеме — всюду, где был Элберт. Но не выдержал и попытал счастья в Ист-Энде, где его подобрали полицейские и запихнули в клинику, а уж оттуда он приполз к Джиму на коленях. До сих пор, стоит только вспомнить, появляется вкус крови во рту: он прикусил язык, когда один из Элбертовых дружков стянул с него штаны и заставил наклониться вперед. И лицо Элберта, и опять дыра в Сохо. Не удалось ему распроститься с наркотиками, и воровал он до тех пор, пока Элберт брал его с собой на дело, только с появлением Мэй все переменилось, потому что Элберту он мог пригодиться, потому что они поселились в квартире на Филд-стрит.
Элберт все еще стоял, ухмыляясь, в дверях, и Джим вдруг понял, что тот нипочем не расскажет про Мэй просто так, без ответной услуги. Если вообще что-то знает. Он не выпустит Джима из своих лап, не оставит его в покое, не даст уехать из Лондона. И еще Джим слишком поздно понял, что следом за ним кто- то поднялся по лестнице.
— Врезать, но умеренно, — приказал Элберт и вытурил их из комнаты. Джим не открывал глаз. Рядом послышался голос Бена. Джим пошевелил ногами и представил, что лежит тут как спеленутый младенец. Осторожно вытянул правую ногу, потом левую. Похоже, кровь течет до сих пор, щекочет подбородок и шею, левая рука болит невыносимо. «Вывернули», — мелькнуло в голове. Закрыл глаза покрепче, «как зверь» — вот что он подумал и почувствовал на глазах слезы. Резким движением ему удалось выкрутить плечо, боль ударила в голову, будто отделяя ее от тела. Ноги лежали теперь ровно, и, когда Элберт двинулся к нему, он сразу понял, что сейчас будет. Элберт зашел спереди, наступил всем весом на его левое колено, Джим взвыл от боли. Когда он пришел в себя, было очень тихо. С трудом сел, потерял равновесие, но все-таки удержался, оперся на правую руку, открыл глаза и увидел перепуганное лицо Элберта. В комнате стояли только стол и несколько стульев. Вот, значит, про какой новый офис он писал в записке. Свежевыкрашенные стены, другая комната служит складом для автомобильных приемников, мобильных телефонов, сигнальных устройств — всего того, чем Элберт торгует на Черинг-Кросс, нового и подержанного, а все-таки прибавлявшего по два-три фунта к мечте о собственном ресторане в Кенсингтоне.
— За кого ты меня принимаешь? — проговорил Элберт с деланной грустью в голосе и протянул руку, помогая Джиму подняться. — Ты же меня обул, сам знаешь.
У всех своя мечта. Ресторан в Кенсингтоне. Домик с садом, вишневое дерево в саду. А что у Бена, Джим не знал. Увидел его жирное лицо, глазеет через дверную щель, и передернулся. Дерьмо поганое. Ни дома, ни вишневого дерева. Мэй исчезла, и они вынудят его продолжать. Без Мэй ему не выпутаться. Он испытывал жгучий стыд.
— Мы действительно хотим тебе помочь. — И Элберт скривил лицо в сочувственной улыбке, показывая ему фотографию Мэй и текст объявления о розыске, какие обычно вешают на станциях метро. Джим не в первый раз узнавал лицо на таком листке, но чаще это бывали подростки, вчерашние дети, которые, как и он сам, вылезли из поезда на вокзале, Ливерпульском или Сент-Панкрас, жадные и глупые, быстро оголодавшие, готовые броситься на шею любому, кто пообещает пару фунтов и осуществление их мечты невесть о чем, готовые копаться в грязи ради того, что считают жизнью, настоящей жизнью, на свой лад даже отважные, хотя сами не знают, против чего восстали и зачем. А потом они возвращаются, как он сам и как Элберт, к малой и недостижимой мечте, к картине мира и покоя, затуманенной в их воспаленных мозгах, к детскому оазису, обители всех надежд, и воображают, будто поняли, в чем состояли их цель, гордость и устремления. Но уже поздно. Кому-то из них Джим давал по морде, когда Элберт велел, когда они его самого доставали, но ничего особенного при этом не испытывал — так, легкое успокоение. И чуточку отчаяния. Так легкая царапина вдруг да заболит, будто ножом вырезали что-то из мозга, вырезали воспоминания. Хотелось бы однажды рассказать об этом Мэй, в постели, лежа в ее объятиях, засыпая. В этой царапине, в этой ране всегда был свет, ослепительный свет. Фотография Мэй на станциях метро.