Дерватте, о его предполагаемом самоубийстве.
— Да, мадам, — сказал Уэбстер и добавил галантно: — Извините, что мы перешли на английский. Если будет что-нибудь важное, я переведу это для вас. — Он снова обратился к Тому: — Значит, Дерватт приехал в Англию и, возможно, уже выехал из нее, как человек-невидимка или как привидение. — Он усмехнулся. — Но вы, мистер Тафтс, как я понимаю, знали Дерватта несколько лет назад. Вы виделись с ним в Лондоне в этот раз?
— Нет, мы не встречались.
— Но на выставке-то его вы были, я полагаю? — улыбка Уэбстера представляла гротескный контраст угрюмости Бернарда.
— Нет, еще не был. Возможно, пойду позже, — произнес Бернард многозначительно. — Меня в последнее время расстраивает все, связанное с Дерваттом.
В глазах инспектора зажегся огонек.
— Вот как? А почему?
— Я… я очень уважаю его. Я знаю, что он не любит шумихи. Я подумал, что, может быть, повидаюсь с ним перед его отъездом в Мексику, когда утихнет весь этот ажиотаж вокруг него.
Инспектор расхохотался и шлепнул себя по ляжке.
— Когда вы его найдете, обязательно сообщите нам, где он находится. Мы очень хотели бы побеседовать с ним по поводу этих предполагаемых подделок. Я встречался с мистером Банбери и мистером Константом. Они видели “Часы” и считают, что картина подлинная. Но, само собой, — добавил он, взглянув с лукавой улыбкой на Тома, — они могли сказать так потому, что продали эту картину. Они добавили также, что Дерватт признал картину своей. Но это опять же только с их слов — ни самого Дерватта, ни Мёр-чисона мы найти не можем. Если бы Дерватт сказал, что это не его картина или хотя бы выразил сомнение, это могло бы… Ну да ладно, не будем сочинять детективных романов даже в воображении. — Уэбстер от души рассмеялся, слегка покачнувшись на диване, и уголки его рта весело взлетели вверх. Несмотря на слишком крупные и не совсем белые зубы, смех его был приятен и заразителен.
Том понимал, что у инспектора на уме: владельцы Бакмастерской галереи могли каким-то образом заставить Дерватта молчать или похитить его и запереть где-нибудь, — как и Мёрчисона. Том сказал:
— Но мистер Мёрчисон тоже говорил мне, что беседовал с Дерваттом и Дерватт признал подлинность картины. Мистер Мёрчисон, правда, подозревал, что художник мог забыть, что писал ее, — или, точнее, что не писал. Но Дерватт вроде бы не забыл. — Том в свою очередь рассмеялся. Инспектор взглянул на Тома, поморгал глазами и промолчал — из вежливости, как понял Том. Его молчание было равноценно фразе: “А об этом мне известно только с ваших слов, чего также вряд ли достаточно”. Наконец Уэбстер произнес:
— Я уверен, кто-то решил по той или иной причине избавиться от Томаса Мёрчисона. Ничего другого думать не остается. — Он учтиво перевел это мадам Аннет.
— Tiens! [44] — воскликнула мадам Аннет, и Том, даже не глядя на нее, почувствовал, как она содрогнулась от ужаса.
Уэбстер, по-видимому, не знал, что Том знаком с Джеффом и Эдом. Это было, конечно, хорошо, но странно, что инспектор не спросил Тома об этом напрямик. Может быть, Джефф и Эд уже сообщили ему, что знают Тома Рипли, так как он купил у них две картины?
— Мадам Аннет, — сказал он, — было бы, наверное, неплохо, если бы вы приготовили нам всем кофе. Или вы предпочитаете что-нибудь покрепче, инспектор?
— Я заметил у вас в баре дюбонне. Если это не доставит лишних хлопот, я с огромным удовольствием выпил бы немного с маленьким кубиком льда и лимонной цедрой.
Том перевел просьбу мадам Аннет. Желающих пить кофе не нашлось. Крис, откинувшись на спинку стула возле стеклянных дверей, был так захвачен разговором, что не хотел ничего.
— А все-таки, — спросил Уэбстер, — почему у мистера Мёрчисона возникла мысль, что его картина — подделка?
Вопрос был адресован Тому. Он задумчиво вздохнул.
— Он говорил, что картина по духу не дерваттовская. И еще добавил что-то о мазках… — Том постарался, чтобы это прозвучало достаточно туманно.
— Я уверен, — вмешался Бернард, — что Дерватт не потерпел бы никакого жульничества со своими картинами. Это абсолютно исключено. Если бы он сомневался в том, что “Часы” — его работа, то первый заявил бы об этом. Он обратился бы прямо… — ну, не знаю куда. В полицию, наверно.
— Или к владельцам Бакмастерской галереи, — вставил инспектор.
— Да, — сказал Бернард твердо. Неожиданно он поднялся. — Простите, я сейчас вернусь. — Он направился к лестнице.
Мадам Аннет подала инспектору дюбонне.
Бернард вернулся с толстым коричневым блокнотом, изрядно потрепанным. На ходу он что-то в нем искал.
— Если вы хотите понять Дерватта, то у меня есть кое-что, переписанное из его дневников. Он оставил их в Лондоне, когда уехал в Грецию, а я на время взял их себе. Там в основном все о живописи, о тех трудностях, с которыми он сталкивался ежедневно, но есть одна запись… Ага, вот она. Ей семь лет. Это истинный Дерватт. Можно, я прочту вам?
— Да, прочтите, пожалуйста, — отозвался Уэбстер.
Бернард начал читать:
— “Единственное несчастье, которое может постигнуть художника, — быть поглощенным собственным “я”. “Я” — это застенчивое, тщеславное, чувствительное и эгоцентричное увеличительное стекло, смотреть сквозь которое нельзя ни в коем случае. Иногда оно возникает перед тобой, когда ты захвачен работой, — и это настоящий кошмар, — а порой и после того, как ты ее закончишь или устраиваешь себе каникулы, — чего делать никогда не следует. — Бернард негромко рассмеялся. — В этом несчастном состоянии чувствуешь, что все тебе опротивело, задаешь себе бессмысленные вопросы вроде: “Зачем это все?”, восклицаешь: “Ах, я потерпел неудачу!” и делаешь еще более горькое открытие, которое надо было сделать много лет назад: на людей, которые, как предполагается, любят тебя, нельзя положиться в те моменты, когда они действительно нужны тебе. Если работа идет нормально, другие люди не нужны. Но в моменты слабости к другим обращаться нельзя — когда-нибудь это может быть использовано против тебя. Это подпорка, костыль, который следует немедленно сжечь. Память о черных днях должна жить только в тебе самом”.
— Следующий абзац, — произнес Бернард с ноткой благоговения:
“Может быть, самое большее, на что может рассчитывать человек, вступающий в брак, — это то, что он нашел партнера, с которым можно говорить свободно, не боясь получить удар в спину. Куда ушли из мира доброта, милосердие? Я нахожу их прежде всего в лицах детей, которые позируют мне, смотрят на меня своими невинными широко раскрытыми глазами, и взгляд их свободен от оценки. А друзья? В момент схватки с врагом по имени Смерть страх перед самоубийством заставляет обратиться к ним. Но ни одного из них нет дома, их телефон не отвечает, а если отвечает, то оказывается, что они сегодня заняты — нечто очень важное, что никак нельзя отменить. Гордость не позволяет тебе проявить слабость настолько, чтобы сказать: “Мне необходимо увидеть тебя сегодня, а не то…” Однако это твоя последняя попытка установить контакт с другими — попытка жалкая, но по-человечески понятная и благородная, ибо нет ничего божественнее человеческого общения. Самоубийство знает, что оно обладает магической силой”. Бернард закрыл блокнот.
— Он, конечно, писал это довольно молодым — ему еще не было тридцати.
— Да, это впечатляет, — сказал инспектор. — Когда, вы говорите, это было написано?
— Семь лет назад. В ноябре. В октябре он пытался покончить с собой. Принял снотворное. А написал это, когда стал приходить в себя.
Том слушал его с тягостным чувством. Он не знал об этой первой попытке Дерватта совершить самоубийство.
— Возможно, все это кажется вам мелодраматичным, — сказал Бернард инспектору. — Но его дневники не предназначались для посторонних глаз. Они хранятся в Бакмастерской галерее — если только Дерватт не забрал их оттуда. — Бернард начал заикаться и чувствовал себя явно не в своей тарелке — очевидно, потому, что так много и изобретательно лгал.