могу вспомнить. Скажи, Олимпий, мы встречались раньше?
– Нет, царица, никогда до этого часа мои глаза не созерцали тебя в телесной оболочке, – ответил я, изменив голос. – Я прибыл сюда, оставив свою затворническую жизнь, дабы исполнить твои повеления и излечить тебя от болезней.
– Странно! Даже голос… никак не всплывет в памяти. В телесной оболочке, ты сказал? Так, может быть, я видела тебя во сне?
– О да, царица: мы встречались с тобою в снах.
– Ты странный человек, и речи твои странны, но люди утверждают, что ты – великий ученый, и я в это верю, ибо помню, как ты повелел мне ехать к моему возлюбленному властелину Антонию в Сирию и как твое прорицание исполнилось. Ты чрезвычайно искусен в составлении гороскопов и в предсказаниях по звездам, в чем наши александрийские невежды полные профаны. Однажды мне встретился столь же ученый астролог, некий Гармахис, – она вздохнула, – но он давно умер, – как жаль, что я тоже не умерла! – и я порой о нем скорблю.
Она умолкла, я опустил голову на грудь и тоже не произносил ни слова.
– Олимпий, растолкуй мне, что со мной случилось. Во время этого ужасного сражения при Акциуме, в самый разгар боя, когда победа уже начала улыбаться нам, мое сердце сжал невыносимый страх, глаза застлала темнота, и в ушах раздался голос Гармахиса, – того самого Гармахиса, который давно умер. «Беги! – кричал Гармахис. – Беги иль ты погибнешь!» И я бежала. Но мой страх передался Антонию, он бросился следом за мной, и мы проиграли сражение. Скажи мне, кто из богов сотворил это зло?
– Нет, царица, боги тут не при чем, – ответил я, – разве ты прогневила богов Египта? Разве ограбила храмы, где им поклоняются? Разве презрела свой долг перед Египтом? А раз ты не повинна в этих преступлениях, за что же египетским богам наказывать тебя? Не надо страшится, то был всего лишь плод воображения, ибо твоей нежной душе невыносимо зрелище кровавой бойни, невыносимо было слышать крики умирающих; что же до благородного Антония, то он всегда устремляется за тобой, куда бы ты ни последовала.
Когда я начал говорить, Клеопатра побледнела и задрожала, она не спускала с меня глаз, пытаясь понять, что означают мои слова. Я успокаивал ее, но сам-то знал, что она бежала, повинуясь воле богов, избравших меня своим мстителем.
– Ученый Олимпий, мой повелитель Антоний болен и вне себя от горя, – сказала она, не отвечая на мое объяснение. – Точно жалкий беглый раб, прячется он в этой башне на острове среди моря и никого к себе не допускает, даже меня, перенесшую из-за него столько мук. И вот что я желаю, чтобы ты исполнил. Завтра, как только начнет светать, ты и моя придворная дама Хармиана сядете в лодку, подплывете к острову и попросите стражей впустить вас в башню, объявив, что привезли вести от военачальников Антония. Он прикажет отворить вам дверь, и тогда ты, Хармиана, должна будешь сообщить ему горестные вести, что привез Канидий, ибо самого Канидия я не решаюсь к нему послать. И когда взрыв горя утихнет, прошу тебя, Олимпий, исцели его измученное тело своими знаменитыми снадобьями, а душу – словами утешения и привези его ко мне, ведь все еще можно исправить. Если тебе это удастся, я дарую тебе столько богатств, что и не счесть, ведь я еще царица и могу щедро оплатить услуги тех, кто выполняет мою волю.
– Не тревожься, о царица, – ответил я, – я выполню все, что ты желаешь, и не возьму награды, ибо пришел, чтобы служить тебе до самого конца.
Я отдал ей поклон и вышел, а дома попросил Атуа приготовить нужное мне снадобье.
Глава V, повествующая о том, как Антоний был привезен из Тимониума к Клеопатре; о пире Клеопатры; и о том, какой смертью умер управитель Клеопатры Евдосий
Еще не рассвело, а Харамиана уже опять пришла ко мне, и мы с ней спустились к тайной дворцовой пристани. Там мы сели в лодку и поплыли к скалистому острову, на котором возвышается Тимониум – небольшая круглая башня с куполом, хорошо укрепленная. Мы высадились на острове, подошли к двери башни и постучали, но никто не отозвался, и мы постучали еще раз, после чего в двери открылось забранное решеткой оконце, в него выглянул старый евнух и грубо спросил, что нам здесь надо.
– Нам нужен благородный Антоний, – ответила Хармиана.
– А вы ему не нужны, ибо мой хозяин, благородный Антоний, не желает видеть никого – ни мужчин, ни женщин.
– Но нас он допустит к себе, мы привезли ему важный новости. Ступай к своему хозяину и доложи, что здесь госпожа Хармиана с вестями от его военачальников.
Евнух ушел, но скоро вернулся.
– Мой господин Антоний желает знать, дурные это вести или добрые, ибо с дурными он вас к себе не пустит, слишком их много было за последние дни, с него довольно.
– Одним словом не скажешь – наши вести и добрые, и дурные. Отопри дверь, раб, я сама буду говорить с твоим хозяином! – И Хармиана просунула через прутья решетки тяжелый кошелек с золотом.
– Что же с вами делать, – проворчал он, беря кошелек, – времена сейчас тяжелые, а грядут и того тяжелее; чем кормиться шакалу, когда льва убьют? Добрые вести или дурные – мне все равно, лишь бы вам удалось выманить благородного Антония из этой обители стенаний. Ну вот, я отпер дверь, ступайте по этому коридору в столовую.
Мы вошли и оказались в узком коридоре, евнух принялся возиться с запорами и задвижками, а мы двинулись вперед и наконец оказались перед занавесом. Подняли его и вступили в сводчатое помещение, тускло освещенное через оконца в потолке. В дальнем углу этой пустой комнаты лежали друг на друге несколько ковров, и на этом ложе сидел, скорчившись, мужчина, лицо его было скрыто складками тоги.
– Благороднейший Антоний, – произнесла Хармиана, приближаясь к нему, – открой свое лицо и выслушай меня, ибо я принесла тебе вести.
Он поднял голову. Его лицо было искажено страданьем; поседевшие взлохмаченные волосы падали на глаза, из которых глядела пустота, подбородок оброс седой колючей щетиной. Одежда мятая, грязная, вид жалкий, точно у нищего возле храмовых ворот. Вот до чего довела любовь Клеопатры блистательного, прославленного Антония, которому некогда принадлежала половина мира!
– Зачем ты тревожишь меня? – спросил он. – Я хочу умереть здесь в одиночестве. Кто этот человек, пришедший посмотреть на сломленного опозоренного Антония?