— Пусть он наденет пальто, а то вон какой ветер. Его в одну минуту прохватит насквозь…
И Егоров, не спросившись, снял с вешалки пальто и, как швейцар, подал Буланчику.
Журу он не сообразил сегодня помочь надеть пальто, когда они ехали на операцию, не успел сообразить. А тут вот вору, преступнику, вдруг решил оказать услугу.
— Тебе бы, Егоров, на вешалке служить хорошо, в парикмахерской Маргулиса, — зло засмеялся Воробейчик.
И Жур сердито посмотрел на Егорова.
Всю дорогу в автобусе Воробейчик смеялся над Егоровым.
А Жур сердито молчал. Уж это можно было понять, когда Жур сердится. Конечно, он сердится не только на Егорова. Ему неприятно, что так бестолково прошла операция.
Буланчик — это мелочь для Жура, копеечный трофей. Не стоило всю ночь бродить под ветром, чтобы словить Буланчика. А крупное дело не вышло.
Вот из-за этого и сердился Жур. Про Егорова он, наверно, и не думал, забыл. И Егоров немножко успокаивается.
Но когда автобус въехал во двор уголовного розыска и Воробейчик стал выталкивать арестованного из автобуса, не Воробейчик, а Жур вдруг сказал Егорову, кивнув на Буланчика:
— А ты что же? Подхвати его под ручку, окажи помощь… уж если ты такая… сестра милосердия…
Не поймешь Жура.
Зайцева он не взял на операцию за то, что Зайцев грубо обошелся с убийцей. А на Егорова сердился за то, что Егоров такой жалостливый. Чего же хочет Жур? Чего же он сам добивается?
— Иди домой, — сказал Жур Егорову. И посмотрел на свои ручные часы. — Нам скоро опять на работу. Иди поспи…
Егоров пошел было домой, но, проходя по коридору мимо дежурки, увидел Зайцева. И Жур увидел Зайцева.
— А ты почему не ушел?
— Жду.
— Кого это?
— Вас. Надо бы нам все-таки поговорить, — как бы с вызовом сказал Зайцев.
— Что, мы с тобой завтра поговорить не успеем? — нахмурился Жур. — Завтра еще будет время…
— А может, мне завтра не приходить, — достал из кармана Зайцев пачку папирос «Цыганка Аза». — Мне тоже без толку неинтересно тут толкаться, если не дают работы. — И, слегка встряхнув пачку, так, что из нее наполовину выдвинулись три тоненькие папироски, протянул Журу. — Курите…
Жур не взял папиросу. Жест стажера, видимо, не понравился ему. И слова не понравились. Жур еще больше нахмурился. Но Зайцев не придал значения этой хмурости и, еще раз встряхнув пачку, протянул ее Егорову.
— Хотя ты, кажется, не куришь.
— Иди домой, — опять сказал Жур Егорову. И слегка подтолкнул в плечо.
Но Егоров не уходил. Ему интересно было, чем кончится разговор Зайцева с Журом.
Зайцев размял папиросу в пальцах.
— Мне все-таки непонятно, Ульян Григорьевич, чем я вам не угодил. Ведь все-таки, как ни крутить, этот Соловьев убийца, хотя и ваш знакомый…
— Он приятель мой, — сказал Жур. — Хороший старый приятель, с молодых лет…
— Ну, тем более. Но я-то тут при чем? Я действовал согласно инструкции.
— Что, в инструкции сказано, что надо бить по глазам?
— В инструкции это не сказано, — чиркнул спичкой Зайцев и стал смотреть на огонек, раньше чем прикурить. — Но понятно, что если убийца с топором, надо действовать решительно и смело. И не целовать убийцу. В инструкции прямо говорится…
— Что ты мне тычешь инструкцию? — отогнал Жур от себя рукой дым от папиросы Зайцева. — В инструкции всего не запишешь. Где, в какой инструкции сказано, что делать, когда хорошая, честная женщина живет с бандитом и любит его?
— У меня еще не было такого случая, — не понял Зайцев, к чему такой поворот в разговоре.
— И у меня раньше такого не было, — сказал Жур. — Ты вот инструкции читаешь. Прочитал еще книгу какого-то Сигимица…
— А что, инструкции не надо читать? — перебил его Зайцев. — Вы считаете, не надо?
— Нет, надо, — подтвердил Жур. — Но надо еще согласовывать инструкцию со своим умом, со своей совестью и с сердцем, если оно не деревянное…
Эти слова не удивили Егорова. Он даже уловил и противоречие.
— А я, — вдруг вмешался в разговор он, — а я, вы считаете, товарищ Жур, поступил неправильно, когда подал пальто этому Буланчику? Я ведь тоже, выходит, послушался своего сердца…
— Ты — это другое дело, — оглянулся на Егорова Жур. — Может, ты и правильно поступил…
— А почему же вы на меня сказали, что я эта… сестра милосердия?
— Ну, я тоже не святой, — улыбнулся Жур. Как-то непривычно для него, почти растерянно улыбнулся. — Я тоже могу ошибиться. И у тебя это как-то не к месту получилось. Но вообще-то нигде не сказано, что арестованного надо обязательно морозить. Ты правильно поступил, дал ему пальто, но подавать пальто не надо было. Это смешно. Но ты погоди, ты сбил меня. Я чего-то хотел ответить Зайцеву.
— Вы хотели мне ответить, чем я вам не угодил.
— Да что, дело в том, что ли, чтобы мне угождать? — опять нахмурился Жур. — Ты можешь угодить любому начальству. Но дело не в этом. Ты обязан, мы все обязаны угождать всему народу в его трудной жизни…
— Ну, всем я угодить не могу, — скатал Зайцев окурок, как шарик, и бросил в высокую вазу для окурков. — Это значит, и бандитам надо угождать. И ворам…
— Воры и бандиты — это не народ.
— А откуда же они берутся? — прищурился Зайцев.
— Вот над этим и надо подумать, — поднял брови Жур. — Надо понимать, как живут люди. В инструкции этого всего написать нельзя. Надо самим додумываться, отчего люди бывают плохими или несчастными.
— Человек создан для счастья, как птица для полета, — сказал Егоров. — Я прочитал это в одной книге.
— Вот это хорошая книга. Я ее не читал, но знаю — хорошая, — поддержал Егорова Жур. — И мы с вами ведь не просто сыщики, как было в старое время. Мы с вами раньше всего большевики. А большевики объявили всему миру, что добиваются сделать всех людей счастливыми. И мы не должны держаться тут как будто мы какие-то чурки с глазами. Как будто мы ничего не чувствуем, а только лупим по глазам. Убийца, мол, значит бей его…
Зайцев слушал теперь Жура, похоже, почтительно, но глаза у него как-то нехорошо косили. Вдруг он спросил:
— А вы сами, Ульян Григорьевич, извиняюсь, с какого года член партии?
— Я? — опять чуть растерялся Жур. — Я с семнадцатого. А что?
— Ничего. Просто так спросил. Мой отец тоже с семнадцатого. Даже почти что с шестнадцатого…
Егорову было неприятно, что Зайцев задал Журу такой вопрос. Но Жур, должно быть, не обиделся на Зайцева. Жур только сказал:
— Не задевает, я вижу, вас, ребята, то, что я говорю. Молодые вы еще, не обтрепанные в жизни. Не клевал еще вас жареный петух. Ну ладно, пойдемте спать…
Они вышли на темную улицу, очень темную перед рассветом.
Ветер, посвистывавший всю ночь, бряцая железом крыш и карнизов, стих, упал. Но предутренний