работу сыновей и проклинающими его за то, что он не записывает их на помощь, обзывающими его евреем – ибо какой итальянец станет служить правительству и притеснять своих соплеменников?
– Ах, – неизменно говорил Ла Фортецца, – неужели только ради этого мои несчастные родители экономили каждый цент? Довольствовались в будни scarola и pasta? Только ли ради того, чтобы их сын зарабатывал себе на хлеб ценой здоровья?
Лючия Санта при этих его словах начинала кудахтать от жалости.
Совиные глаза гостя излучали печаль. Еще бы: Ла Фортецца вынужден ковылять по улицам в любую погоду. А ведь он слаб здоровьем… Четыре года напряженной учебы в университете!
– Синьора, – напирал он, – я был не из лучших студентов В конце концов, мои родичи многие тысячи лет оставались неграмотными крестьянами, так что сейчас родители довольны и тем, что мне не приходится заниматься ручным трудом.
Съев ветчину и сыр, он вставал и собирался уходить. Лючия Санта с величайшим тактом совала ему три доллара: она хватала его руку и перекладывала туда деньги, словно он категорически отказывался и ей приходилось его уговаривать. Ла Фортецца изображал нерешительность и делал вид, что собирается вернуть деньги; потом он вздыхал, приподнимал одну бровь и издавал нечленораздельный звук, символизирующий отказ от борьбы.
Если вникнуть, то они были довольны друг другом. Почтенная Лючия Санта нравилась ему вежливостью, уважением к его чувствам, заботой и кофе.
Она, со своей стороны, симпатизировала этому печальному юноше и благодарила бога, что никто из ее сыновей не утратил, в отличие от него, вкуса к жизни. Необходимость делиться с ним пособием не вызывала у нее возражений.
Прошло несколько недель, и к прежнему семейному пособию прибавилось пятнадцать долларов ежемесячно – на квартплату. Тогда Лючия Санта, не заставляя его заводить трудный разговор, сама стала подсовывать ему пять долларов вместо трех. Их взаимопонимание зиждилось на твердой, как скала, основе.
Взаимопонимание росло вместе с размером пособия. Он накинул ей еще четыре доллара в неделю.
Теперь Лючия Санта завела привычку передавать ему пакетик с лакомствами: фунтом свежей ветчинки и бутылочкой домашней анисовки, которая пойдет на пользу его пищеварению. Теперь, когда Ларри обзавелся развалюхой-'Фордом', с которым он копался все свободное время, мать заставляла его отвозить мистера Ла Фортецца до самого дома – а жил тот далеко, в Бронксе, на Артур-авеню.
Поездку они совершали втроем – Ларри, Ла Фортецца и Джино; они тряслись в жалкой колымаге, выискивая местечко, чтобы протиснуться между гужевыми повозками, трамваями и другими автомобилями. Джино обратил внимание, что Ларри неизменно сохраняет вежливость, однако его неуважение к плюгавому адвокатишке прорывается в невинных насмешках. Впрочем, сам Ла Фортецца не замечал, что сделался предметом издевательств, и прилежно перебирал свои невзгоды, как четки. Братья только и слышали о том, какую низкую зарплату кладет служба пособий своим работникам, как много денег приходится платить в качестве рассрочки за дом в Бронксе, как постарели его родители и как они не могут больше работать, так что ему приходится помогать им и платить рассрочку самому. Когда он заводил речь о том, как отчаянно нуждается в деньгах, в его голосе звучал неподдельный ужас, что всегда повергало Джино в недоумение. Ведь Ла Фортецца – подлинный богач! Он учился в колледже, он живет в отдельном доме на две семьи, летом его семейка уезжает на отдых. Все то, чего обитатели Десятой авеню могли мечтать достигнуть только после сорока лет тяжелого труда, у этого юнца уже имелось. Он жил в стране мечты, но испытывал куда больший страх перед жизнью, чем самый последний грузчик с Десятой.
Когда Ла Фортецца выбирался из машины, сжимая под мышкой коричневый кулек с гостинцами, Ларри прикуривал и подмигивал Джино. Джино подмигивал старшему брату. После этого они катили к себе на Десятую веселые и умиротворенные, словно были завоевателями и перед ними лежал безоружным весь мир.
Доктор Барбато, взбираясь на четвертый этаж к Ангелуцци-Корбо, скрипел зубами и убеждал себя, что уж на этот раз он с божьей помощью заставит эту семейку расплатиться сполна. Попробуй только помочь – и деньги, которые вполне мог заработать ты сам, мигом перекочевывают в чужой карман. С какой стати ему делиться доходами с Французской больницей?
Выходит, этим невежественным итальяшкам не годится «Белльвю»? Выходит, им подавай лечение по последнему слову медицинской науки? Да за кого они себя принимают, эти miserabili, попрошайки, не имеющие даже ночного горшка, получающие семейное пособие, но содержащие дочку в санатории в Рейбруке?
Дверь на верхнем этаже была распахнута настежь. Караул нес маленький Сал, гордый почетным поручением. Стол на кухне был завален оставшейся от ужина посудой, на желтой клеенке красовались остатки жареного картофеля и яичницы. На краю стола Джино и Винни резались в карты. «Ну и бандиты!» – сердито пронеслось в голове у доктора Барбато. Но он мигом смягчился, стоило Джино оторваться от игры; мальчик провел его через комнаты, проявляя при этом естественную, застенчивую вежливость и вкрадчиво объясняя ему, что на этот раз заболела мать.
В темной спальне без окон врач увидел на кровати лежащую Лючию Санту. Рядом с матерью стояла малышка Эйлин, подставляющая ей руки и личико: мать обтирала их полотенцем, которое обмакивала в таз с водой. Эта сценка напомнила врачу картину, когда-то виденную в Италии, и не сентиментальностью, а композицией: там мать, возлежавшая на кровати, точно так же умывала своего ребенка; та комната была точно так же освещена: здешний электрический свет был столь же тускл, на стенах лежали такие же тени.
Он попытался лучше разобраться в возникшей аналогии и понял, что стал свидетелем сцены воспитания в крестьянской семье, где ребенок всецело доверяется своей матери. Перед ним находились как раз такие люди, какие позировали когда-то великим живописцам.
Доктор Барбато остановился в ногах кровати и важно произнес:
– – Ах, синьора Корбо, вам этой зимой сильно не везет!
Этими словами он намеревался не только выразить свою симпатию к заболевшей, но и напомнить ей о том, как дурно она поступила, доверив исцеление Октавии чужим людям.
Даже лежа в постели, Лючия Санта умудрилась так рассердиться, что ее глаза и щеки заметали молнии. Однако преклонение бедной женщины перед такой недосягаемой личностью, как врач, вынудило ее попридержать язык, а ведь она уже собралась напомнить ему, что он тоже принимал когда-то из ее рук кусок грубого итальянского хлеба. Она смиренно произнесла:
– Доктор, у меня отнялись ноги и спина, я не могу ни ходить, ни работать.
– Сперва отправьте ребенка в кухню, – распорядился врач.
Девочка, наоборот, пододвинулась ближе к матери и положила ручонку на ее лоб.
– Иди, Лена, – ласково сказала мать, – иди в кухню, помоги братьям вымыть посуду. – Заметив улыбку на губах врача, мать крикнула по-итальянски:
– Винченцо, Джино, мерзавцы вы этакие, вы начали мыть посуду? Неужели вы показали доктору кухню в таком беспорядке? Ну, погодите, я вас обоих искалечу! Иди, Лена, потом расскажешь мне, работают ли они.
Малышка, довольная шпионским поручением, выбежала прочь.
Доктор Барбато обошел кровать и уселся с краю.
Отогнув одеяло, он приставил к груди матери стетоскоп, сперва не трогая ночной рубашки. Но, когда он открыл рот, чтобы велеть ей поднять рубашку, девочка была уже тут как тут с круглыми от любопытства карими глазенками.
– Джино с Винсентом моют посуду, а Сал убирает со стола, – доложила она.
Заметив, что врач начинает нервничать, мать распорядилась:
– Хорошо, хорошо, Лена, теперь помоги им, заодно и приглядишь за ними. И чтобы сюда никто не входил, пока я не позову. Скажи им об этом.
Девочку как ветром сдуло.
Лючия Санта успела потрепать ее по головке, и врач, заметив ее распухшие запястья, понял, с чем имеет дело. Когда они остались с глазу на глаз, он велел ей перевернуться на живот и завернул на спину ее простую шерстяную рубашку. Обнаружив на пояснице шишки, он с ободряющим смешком провозгласил: